META NAME="TITLE" CONTENT="www.planeta-curata.com"> Роман_1_1

РОМАН


А.Ф.Лосев. ЖИЗНЬ    
I
Люди часто с любовью вспоминают свое детство. Я тоже вспоминаю его с любовью. Я был окружен заботой и лаской матери. Безоблачное, счастливое детство было и остается какой-то золотой мечтой, каким-то несбыточным раем.
Но вот был Мишка, мальчишка-сосед, мой товарищ по играм и ранней учебе, мой сверстник. Ничего был ребёнок, да вот только имел одну странную привычку, я бы сказал даже, страсть. Бывало, как заведется у них в доме щенок или котёнок, то его любимым занятием было выдергивать волоски у этих животных и ломать им лапки. Ломать не в шутку, а всерьёз. Бедные животные пищали и выли на весь двор и оставались калеками.
—Мишка, сволочь, — говорил я ему. — Как тебе, дураку, не стыдно? Опять котенка замучил!
—Даэтоя...так...
—Дурак!
—А не твое дело.

Я вот матери твоей скажу.

—А я ей ещё раньше твоего скажу.
Счастливое, ласковое, мягкое, безоблачное детство, да только вот этот проклятый Мишка.
Однажды в Мишкином доме сука ощенилась целыми восемью детёнышами. Мишка ликовал. Он не замучивал щенят, пока те были слепые, спали один на другом водной мягкой и теплой куче.

Рано ещё! — говорил Мишка. — Пусть подрастут.

Он предвкушал свое счастье и был на редкость терпелив.
Скоро щенята подросли.
Мишка уже покалечил трех щенят, но на четвертом произошёл инцидент.
Однажды после непродолжительной игры в мяч Мишка вдруг сказал:

Надоело играть. Подожди. Давай отдохнем. Я согласился.

Сегодня у меня на очереди Сток, — прибавил он с некоторой нежностью в голосе. А Сток была милая собачка, подросшая уже настолько, что ей решили дать кличку. Всё же это был пока ещё по своей комплекции какой-то цыпленок,и Мишка с такими справлялся без всякого труда.

Я решил взмолиться.

Мишенька... Знаешь что? —залепеталя.—Хочешь, конфет дам...Хочешь? А?

Мишка сначала ничего не понимал.

Мишенька, родненький... Не ломай лапок у Стока...

Ишь ты куда гнёшь. А что тебе Сток?

Мишенька, голубчик... Продай мне Стока...

—Хе-хе! Целоваться, что ли, хочешь с Стоком?

Мишенька, я тебе всю коробочку отдам с конфетами. А у меня недавно был день рождения, и от подарка осталась целая коробка конфет.

Собака моя? — наставительно ответил Мишка. — Моя! Я хозяин Стока? Я! Ну так чего ж!

Мишенька, возьми конфеты, — продолжал я сквозь слёзы. Но на душе у меня уже закипал гнев, уже что-то начинало трясти мой детский организм, и я терял власть над собой.

Мишка, голубчик, золотко, не мучь Стока.. .Продай Стока. Давай меняться на конфеты.

Мишка уже перестал меня слушать. Я понял, что мысль об искалечении Стока пришла ему в голову ещё во время игры и он не докончил даже игры,чтобы приступить к любимому делу. Он уже направился к собачнику, где было несколько щенят. Но тут я заметил в его руках вдруг откуда-то взявшиеся клещи. Я до сих пор не знаю, зачем он их взял. Сток был ещё хилой, цыплячьего вида собачкой, и. ..никаких специальных инструментов ещё не требовалось.
Я побежал за Мишкой к собачнику.

Не смей! — закричал я, вдруг не сдержавши себя и вдруг обратившись от упрашиваний и умолений к гневу и к кулакам.

Не смей, мерзавец! Отойди! Отойди, говорю, от собачника!

Мишка сначала оторопел, потому что я схватил его за обе руки. Клещи выпали из его рук на землю.

Убью, мерзавец! Слышишь, что говорю? —кричаля, трясясь всем телом. —Убью! Несмей! Не дам мучить Стока! Уйди, пока живой. Сволочь ты! Мерзавец!

Мишка был сильнее меня. Оторопевши в первую минуту, он тут же пришёл в себя, тряхнул с силой руками и освободился от
—Ага! — зашипел он. — Чужого добра захотел?... Я тебя проучу. Я тебе покажу, что такое Сток...
У собачника началась драка. Мишка был сильнее меня, но я не сдавался. Мы начали тузить друг друга по рукам, по спине, по бокам, по лицу. У кого-то уже появилась кровь, и у меня начинало мутиться в голове. На наши крики пришлиМишкины родители, которые и разняли нас. Но результат всего инцидента был совсем не тот, которого я ожидал. Оказывается, Мишкины родители, вступившие в переговоры по этому поводу с моими родителями, заняли всецело позицию Мишки со всеми этими аргументами о "чужом добре", о том, что-де "не ваше дело", и даже говорилось так:

В наше время так мало радости... У детей так мало развлечений...

         Словом, я был побежден и физически, и психологически. Я не мог поколотить Мишку, а мои родители не могли переубедить его родителей. Так и остался этот инцидент на всю жизнь как не сваренный кусок в желудке. И я ещё до сих пор не знаю, куда мне его деть.

Счастливая, ласковая, нежная, милая, безоблачная пора раннего детства... да только вот если бы не этот Мишка проклятый... ещё и до сих пор слышу этот жалкий визг щенят, которые оставались калеками на всю жизнь и которые уже не могли бегать или ходить, а как-то мучительно ползали на сломанных лапах, доставляя себе боль при каждом малейшем движении. Этот визг стоит у меня в душе целую жизнь; и ещё не было у меня такой радости и такого счастья, чтобы я смог целиком его забыть или чем-то заставить молчать. Когда я слышу на улице собачий стон или вой, вся эта картина Мишкиных занятий возникает у меня в сознании, как будто бы это было только вчера; и тело у меня начинает трястись от гнева, ужаса, тоски, отчаяния, бессилия и возмущения так же, как тогда у собачника.
Последующая жизнь не стерла этих счастливых, ласковых, нежных и прочих воспоминаний о детстве. Нет! Мишка рос и ширился у меня в душе. Не надо примеров из моей жизни. Их, к сожалению, было слишком много. Гораздо хуже то, что узнал я из науки, будучи на школьной скамье.
Мучительны, давящи были у меня размышления о жизни. Я думал:

Как же так? В природе всё так стройно и красиво, всё так закономерно и целесообразно. Что же такое человеческая жизнь? Когда на уроках космографии учитель о предсказании затмений говорит в физическом кабинете, как вычислили на доске момент падения тела в машине Атвуда, так оно в ту же секунду и упало, — до того всё это чётко и стройно, до того всё точно и целесообразно. А что же такое человеческая жизнь? Зачем живёт Мишка? Разве нельзя без него? Зачем эти Мишки отравляют весь воздух, которым дышит человечество? Зачем память о нём навязалась мне на целую жизнь и испортила, омрачила всю эту жизнь? Зачем люди проливают кровь, уничтожают один другого, наслаждаются страданиями других людей, неистовствуют, бешенствуют, зверствуют? Зачем существуют звери? Может ли человек при этих условиях оставаться спокойным? Можно ли улыбаться после этого, можно ли получать радость от солнца и тепла, от ласки и дружбы, от удачи и достатка? Не есть ли жизнь та пещера Трофония в Древней Греции, куда люди заглядывали и, если заглядывали, то теряли на всю жизнь возможность смеяться и улыбаться? Не лучше ли жизни смерть? Не лучше ли, не мудрее ли кончить эту трагикомедию раз навсегда, чтобы уже не смеяться и не плакать, не петь и не играть, но зато и не убиваться, не терзаться, чтобы вместе с поэтом сказать о себе:

Тише! О жизни покончен вопрос.
Больше не надо ни песен, ни слез?
Так часто размышлял я в своем уединении, разыскивая тайну человеческой жизни.
Я шёл к тем, кого считал умным и знающим, и спрашивал их. Мало я получал удовлетворения от этого.
Школьником я не раз приставал к своему учителю биологии, ища разъяснения мучительной загадки жизни. — Да ведь это очень просто, — говорил он, щеголевато покручивая свои усы. — Чего ты убиваешься? Не понимаю. Ну, кошка съела мышонка. Велика важность! Ну и съела. Ну так что же? Ты ведь говядину ел? Ел. Ну, так что ж ты бубнишь? Есть хочется, и — баста. Естество такое. Ведь кошка есть хотела? Хотела. Ну так чего ж! Не подыхать же ей! Жизнь — это инстинкт. Мудрость такая природная. Если хочешь жить, борись. Ну, я не говорю там, конечно, чтобы ты... того... сам, что ли, убивал... Зачем же? Ну а все-таки... На то и щука в море, чтобы карась не дремал. Я возмущался.

Иван Петрович, — горячился я, — невозможно! Вы говорите, что всё это естественно?

Ну конечно, естественно. От природы так дано, — отвечал Иван Петрович.

Иван Петрович, — горячился я, — хочется послать к чёрту эту вашу природу.

Ну что ж! И пошли. Да толк-то какой? Или ты думаешь, что от твоей чертовщины что-то изменится?

— А у вас какой толк? Вы смотрите на кровь, на убийство, на жесткость,на все кровавые сладострастия жизни, и — что же? Посматриваете и усики себе покручиваете.
—Чудак ты человек, — добродушничал тот. — А что же остается делать? Ведь если бы оно было противоестественно, это можно было бы устранить. Да оно и само долго не продержалось бы. А ведь раз оно естественно, то как же ты против естества пойдешь?

Пойду!

Против природы?

Против природы!

Да ведь это бунт против жизни!

Это бунт против холуйства перед жизнью. Довольно вы нас учили идолопоклонствовать перед жизнью. Жизнь — это болото, невылазная лужа. Не во всяком же болоте мне тонуть. Подумаешь, "жизнь"! Кулаком в морду вашей жизни! Пусть замолчит, сократится, пусть знает свое место, пусть перестанет нахальничать, издеваться, глумиться над всем святым. Пусть попридержит кровь и не пожирает живого тела. Пусть будет поскромнее. Пусть будет шире, выше, благороднее, спокойнее, мудрее, человечнее, наконец!

Хо-хо-хо-хо! — от души хохотал Иван Петрович. — Ну и сказанул! Ну и дербалызнул! Уморил! Ей-богу, уморил. И какое эдакое благородство. Я-де ( вот что. Ты-де мне не тычь, я не Иван Кузьмич. Я-де вам ещё покажу. И-о-го-го-го! Я-де вам ещё пропишу ижицу. А? Хорош! Ей-богу, уморил.

Вы, Иван Петрович, не увиливайте от вопроса, — горячился я. — Вы мне прямо скажите: всё естественное позволено или не всё? Нет, вы напрямки. Ведь это же мой единственный вопрос.

Да чудачишка ты этакий! — отвечал тот, сдерживая искренний смех. —Ведь это же наука. Это наука так говорит.

—Что говорит наука? Я вас не понимаю.

Наука так говорит, понял?

Ничего не понял. Что наука говорит?

Нуты непонятливый! Наука выставила закон борьбы за существование.

Ну и?

Ну и вот. Борьба есть закон жизни.

     —Я вас спрашиваю: всё позволено или не всё позволено, что ваша наука считает естественным?

 Да раз наука считает это естественным, как же это не позволено?

Убивать естественно?

Если убийство тебя спасает от смерти — естественно.

—А умирать естественно?

Естественно.

Так чего же вам спасаться от смерти?

Спасаться от смерти естественно.

—Ага, значит, и жить вам естественно, и умирать вам естественно.

Разумеется.

Ну а при чём тут убийство?

Да что ты привязался к убийству? Если убийство способствует спасению естественной жизни, оно позволено. И если оно способствует естественной смерти, оно тоже позволено.

Ну тогда, Иван Петрович, так вы и говорите: всё естественное позволено. Всё ваше поведение диктуется естественным — природой там или ещё чем, инстинктами, животной утробой. Вот и все. Больше мне ничего не надо.

Но ты как будто чем-то недоволен.

—Я не недоволен, а меня всего трясет от негодования, — кипятился я.
— До чего же может дойти наука! До какого безумия, до какого позора можно дойти с вашей биологией! До какого издевательства, глумления над человеком можно дойти! Мне захотелось насиловать женщину — вы при этом спрашиваете только то, естественно ли это. Я увидел у другого вкусный кусок — вы при этом озабочены только одним вопросом: естественно ли человеку есть вкусные вещи? Я избил свою кухарку за то, что она переплатила лишний рубль на базаре, и — вы уже разрешаете это, на том основании, что человеку естественно бережливо относиться к средствам, которые заработаны собственным трудом. Но ведь для иной женщины естественно и уклониться от мужчины, а кухарке естественно зажилить себе лишний рубль, опять-таки всё для того же, чтобы удовлетворить ваше "естество", вашу "природу". Что же это получается? Война всех против всех? Наука проповедует первобытное звериное царство? Биология оправдывает первобытную дикость, первобытное варварство? Для зверства, для дикости, для варварства, для всех этих инстинктов, естественных потребностей, для борьбы за существование — нет никакой узды, нет никакого закона, никакой совести, нет ничего разумного, человеческого, осмысленного? К чёрту вашу естественность, вашу жизнь и вашу биологию!
Споры с Иваном Петровичем ни к чему не приводили. Я уходил от него без всякого утешения; и только ещё одна цитадель беспомощно рушилась передо мною — это отвлеченная наука в её попытках осмыслить жизнь и, главное, оправдать всю дикость и зверство, которыми эта жизнь наполнена. Естественность зверства, законность дикости, нормальность людоедства меня не устраивали. Да, можно так рассуждать: раз всё естественно, всё и позволено. Но я чувствовал, что жизнь надо как-то переосмыслить, что жизнь надо переделать, что надо установить какую-то другую естественность, что надо хвалиться какими-то другими нормами. Никакие инстинкты, будь они трижды естественны, ни кошачьи, ни собачьи, как бы они ни были достаточны для объяснения жизни, меня не устраивали. Я смутно чувствовал, хотя тогда ещё и не сознавал отчётливо, что жизнь мало объяснить, что её надо и переделывать. Но что было делать? Куда было идти? С кем было советоваться?
ххх
Я шёл в народ, в низы. Я шёл к образованным и учёным. Но нигде не находил себе удовлетворения.
Помню, однажды я оказался в деревне. Это было в старое время; и деревня, правда, была далеко не на высоте. Но вот примерно какие разговоры велись. Живу у приличного крестьянина, работящего и степенного, тогда пока ещё маленького кулачка (а что было с ним потом, не знаю).

Ну и что же, Панкратыч? — заговаривал я. — Так, значит, и помрём, правды не видамши?

Зачем не видамши? — рассудительно отвечал тот. — Правда есть. И есть, и будет.

Где же ты нашёл правду, Панкратыч?

Да ну хоша в тебе... Ты ведь учёный? Вот тебе и правда.

Я внутренне улыбнулся, но внешне улыбку сдержал и продолжал в серьезном тоне:

Брось, Панкратыч, вола вертеть. У тебя вон ребята сарай с сеном подожгли, а ты говоришь "есть и будет". Выходит, что нет и не будет.

Ребята—дураки. Бог разумом обидел.

—А вот дурость не заставила же их на тебя поработать, да это самое сено поскосить, да посвозить, да в сарай для тебя уложить. А то, вишь ты, что заставила дурость делать — сарай поджигать!

Да ведь ты, сынок, божьим советником хочешь быть. Господня воля на то, вот и все.

На что это Господня воля? На поджог?

Ну да. На поджог.

Я пожал плечами.
— Не хочется тебе этого. Я вот и вижу, — почему-то торжествовал Панкратыч, — что тебе этого не хочется. Тебе бы вот всё вынь да положь. Правды захотел... А правда-то ведь у бога! Захочет бог, есть правда; а не захочет — нет никакой правды. И ты лопни, а правды не дашь.
—Да как же это может быть? — возмущался я. — Ведь сам-то бог-то твой — правда или не правда?
—Правда.
—Ну так как же тогда может не быть правды?
—А вот так и нет правды. И грех тебе правду-то эту нудить.
—Грех?
—Грех, грех, сынок.
—Грех правду нудить?
—Грех, грех! Нынче вон Страстная неделя, а ты—турусы всякие разводишь.
Я возмутился:

А пьянствовать на Страстной неделе — не грех? А шкуру драть с бедняка на Страстной неделе — не грех? А чтобы жену избить до крови ( это чья такая воля, тоже Господня? А кобылу с одышкой продать как здоровую - не грех? Ты вон за кобылу взял пятьсот рублей, а ведь она и пятьдесят не стоит. Она ведь на первом плуге подохнет. А баранину тоже небось подкрасил? Я ведь видал, как ты с женой тухлую баранину специями подправлял. Говори, на сколько продал на рынке! А? Как свеженькую? А если отравится человек или трудовую копейку свою на тебя загубит, это, по-твоему, ничего себе? Господня-де воля? Правду, дескать, нельзя нудить. Грех-де, если я тухлятину не спущу за свежее! Э-э-э-х, Панкратыч! Стыдился бы веру-то сюда приплетать. Вера-то тебя самого разоблачает.

Панкратыч слушал меня вяло. И я чувствовал, что если бы я даже кол тесал на голове такого Панкратыча, то и таким способом не добился бы сознания. После таких разговоров кончалось тем, что он спешил либо лошадям сена подкладывать, либо старые вожжи латать, либо забор чинить на огороде. Вот тебе и мудрость вся! "Бог с ними, — думал я себе, —со всеми этими Панкратычами! Не по пути мне с ними". Но с кем же по пути? Я встречал практиков, деятелей, активных работников, людей воли и силы, предпринимателей, организаторов... Нет... Не лежала у меня и к ним душа. Ну что же? Делать, активничать, стремиться, предпринимать, организовывать, ради чего, ради кого? Делать только потому, что делать хочется, это — глупо. Быть активным только потому, что ты молод и здоров, или потому, что скука заела, или даже потому, что тебе это интересно, или для того, чтобы убить время, или потому, что это — прилично и что все приличные люди что-нибудь делают, — это всё пустота, скука, мещанство; и хорошо еще, если это — делячество и темперамент. Но для чего, во имя чего, кому, в чьих интересах, ради какой идеи я должен действовать и работать, стремиться и не отставать от других? Практики мне не давали ответа на эти вопросы.
Среди моих исканий правды жизни особенно мне запомнились слова одного моего школьного товарища, с которым я случайно встретился после многих лет со времени окончания школы на одной далекой узловой станции. Этот разговор вклинился в мое сознание и, как мне ясно теперь, имел для меня немалое значение. Так как пересадка длилась долго, и до моего поезда оставалось несколько часов, то мы засели с моим товарищем в вокзальном ресторане, и среди еды и питья просидели всё оставшееся время, пока не появилось сообщение о приближении моего поезда.

Вот ты говоришь "жизнь" да "жизнь", — сказал Юра, приступая к закуске. — Хочешь, я тебе дам научное определение жизни? Научное определение жизни таково: это — канитель.

Шутник, Юрка! Целый век зубы скалишь!

— Нет, нет, Алёша, я — всерьез, — невозмутимо продолжал тот. —Жизнь есть канитель. Жизнь заключается в том, чтобы не делать сразу того, что требуется сделать сразу. Ну, возьми вот хотя бы животное, ну человека, что ли. Казалось бы, животное и есть животное. Ан вовсе нет. Рождается прежде всего не животное, а какая-то вонючая дрянь. Булавочкой только коснись, и — подохнет. Потом начинает расти. Растет-растет, растет-растет... Ну ладно, пусть бы уж росло. Ан вовсе нет. Растет, потом нерастет, болеет, худеет. Потом поправляется, здоровеет, опять растет... Ну, наконец, всеми правдами и неправдами выросло (если только не подохло). Казалось бы, и конец всем злоключениям. Ан вовсе нет. Достигши зрелости, совершенства форм и полноты сил, животное вдруг почему-то начинает стареть. Почему? Нет, Алёша, ты мне скажи: почему оно, сволочь, стареет? Да разве дело в старении? Пусть себе старело, чёрт с тобой, старей! Ан вовсе нет! Начинается заводиловка с болезнями, с ослаблением, с хирением, с отмиранием то одной, то другой функции. Ну ладно, пусть бы болезни там или немощи. Ан вовсе нет! Оказывается, животное дохнет, мрёт как муха. Вот ты что мне скажи! Чего оно, сволочь, мрёт? Болеешь, ну и болей. Стареешь, ну и ладно. Ан вовсе нет! Оказывается — смерть; опять та же химия, что и до рождения.
После всего этого — не канитель ли жизнь, не заводиловка ли, не волынка ли? Нет, ей-богу, совершенно точное научное определение жизни, это - волынка!

Как тебе сказать, Юрий Петрович, — начал было я с раздумием, почесывая себе затылок. — Так-то оно так, конечно... Спору нет...

Ну так что ж! Конечно, спору нет! — ответил тот.

Но ведь что-нибудь же должно оставаться?

От жизни?

Да, от жизни.

Ну я ж тебе сказал. Остается химия. Органическая химия. Или, лучше сказать, даже неорганическая химия.

Это не жизнь... — задумчиво бормотал я, рассматривая горошинку в супе.

Ну круговорот остается. А круговорот — это и есть волынка.

И не давши мне ни минуты роздыха и ни минуты для размышления и для ответа на его рассуждения, он начал быстро говорить дальше.

ещё я тебе скажу: жизнь есть сплошная придирка. Вскочил прыщик,.и ты чуть-чуть зазевался, не пошёл один-два дня к доктору и не принял мер. "Ага! — говорит жизнь. — Ты не принял никаких мер. Ну и подыхай". И человек ни с того ни с сего умирает в несколько дней от заражения крови. Девчонке-студентке понравился молодой человек. Выходит замуж. "Ага- а-а-а! — шипит злая морда жизни. — Замуж вышла? Любви захотелось? На же тебе, ешь!" И — девчонка бросает учебу, проходят годы, с мужем потом разводится, остается без образования и без заработка, с голодной семьей. Вот тебе и вышла замуж. Помнишь Корзинкина? — Корзинкин был наш товарищ по школе, страстно мечтавший быть горным инженером и погибший впоследствии на медных рудниках. — Ведь славный был парень. И как любил свое дело! Помнишь же, как говорил он ещё мальчишкой о горном деле. Ну и что же? Вспомни, как погиб. Самым злостным, самым паршивым способом погиб — при испытании материалов в лаборатории, от взрыва. "Ага-а-а-а! Медную руду любишь? Лаборатории захотелось? Опыты захотел производить? Ну так вот на ж тебе, жри свою медь на здоровье!" Что это такое? Не придирка? Жизнь, по-твоему, не придирка? Отвечай!

Мне не очень нравится самый термин, — небойко возражал я.

"Термин", "термин"! Да при чём тут "термин"? Я тебе дело говорю, а ты — "термин".

И, не давши мне очухаться снова, он продолжал: Г\ Жизнь, Алёша, ещё вот что. Жизнь — это хлестаковщина, сплошное очковтирательство, надувательство, так сказать. Насколько же честнее, добросовестнее, надежнее механизм, чем организм. Механизм что обещает, то и дает. А эта — обещает горы, а на деле — нет ничего. Ты посмотри, какую тьму икры мечет рыба. Да ведь если бы всё это уродилось, то в реке можно было бы руками ловить рыбу, сама бы на берег лезла от тесноты в воде. А в результате? А в результате — нет ничего, дай всё тут. Какой-то жалкий процентик выживает, а всё остальное — пустое место, обман, хлестаковщина. Ребёнком бегает иной — прямо- таки гений: и всю арифметику знает, и географию тебе наизусть жарит, и в обществе себя ведет отлично. А вырос, смотришь, хулиган хулиганом стал: и пьяница, и забулдыга, и недоучка, и вор, и ещё чёрт знает что. Вот тебе и вундеркинд, вот тебе и гений! Сколько я таких видал! И что же, это, по-твоему, не надувательство, не интрига, не очковтирательство, не хлестаковщина? Кроме того, имей в виду: ведь не этот Иванов или Петров надуватель, который ребёнком был гений, а взрослым превратился в жалкого мещанина (этот Иванов или Петров сам этого не хотел и сам же от этого страдает), а надуватель именно сама жизнь, ибо кто же и что же тут виновато?

Ну насчёт механизма ты больно того...

Да, вот насчёт механизма. Категорически, безусловно, с восторгом утверждаю тебе и клянусь: ей-богу, механизм лучше организма. Ты только пойми. Всё в нём понятно, ясно, идейно. Особенно мне нравится в механизме какая-то эдакая идейность, ясность, что ли, принципиальность какая-то. Всё это как-то здесь на месте. Не нравится тебе в нём что-нибудь, — взял да и изменил. И ты пойми, как красиво: что он есть, то он и дает. Ты пойми, как это благородно, честно, человечно — давать то, что можешь, и не обещать того, чего не можешь. Это действительно как-то морально, нравственно, логично. Без истерики, без надрывов, без биения в грудь, без этого фальшивого актёрства — что есть, то есть; что есть, то и фиксируется; обещается то, что реально возможно; и что обещается, то и исполняется. А что такое жизнь? Жизнь — это прежде всего актёрство, обман. Нечто родилось; ан смотришь, подохло. Значит, оно только делает вид, что будет жить. Актёрствовало, значит. Но это явно ещё и фальшивое актёрство. Жизнь немилосердно врёт, загибает, заливает, пользуется нашим незнанием, производит небывалый эффект и сенсацию. А на деле, смотришь, нет ничего, и всё тут! Врёт-врёт, глядит-глядит, неимоверную пыль пускает в глаза, задает истерику... Ан смотришь, ровно ничего и не думало происходить по существу...Все, смотришь, то же самое, старенькое, слабенькое, дрянненькое... Ашуму-то, гаму-то, крику-то, истерики-то! Ан смотришь, вся рыбка-то и погибла, всялиства-то и засохла, все птенцы-то и передохли, весь труд-то и пропал даром, весь кораблик-то и пошёл ко дну. Нет, Алёша, в организме, да и во всей жизни, в самом понятии жизни — какое-то зверство, какая-то бесчеловечность. Механизм — естественнее, человечнее, милостивее, проще, красивее, нравственнее организма и жизни.

Да ты, Юрка, с ума сошёл! — почти закричал я на приятеля. — Ты понимаешь, что говоришь, или ты пьяный? Сказать, что механизм естественнее организма, ведь это же прямо мозги набекрень надо иметь. Сказать, что механизм человечнее организма, ведь это же плеваться на истину, значит. Ты пойми! Я прямо своим ушам не верю.

Постой, постой, Алёша, — заколебался Юрка от напора мыслей, — я тебе ещё самого главного не сказал. Жизнь не только безобразнее, зверинее механизма. Самое главное, это то, что жизнь — бездарнее, механичнее. Ты только представь себе. Вот в литературе, да и среди обывателей вошло в обыкновение говорить, что механизм-де — это машина, стандартный продукт. Что дает машина? Она-де вырабатывает массовый, стандартный продукт, лишенный всякой индивидуальности, всякого творческого начала. Вот кустарное-де производство — это я понимаю. Там-де всё любовно мастер сам обдумал, свою заветную идею вложил. Ну вот и продукт получился на славу: свой, особенный, индивидуальный, неповторимый. А механизм и машина — что такое? Стандарт, трафарет, шаблон, обезличка. Ну так вот я тебе, Алёша, искажу...

Тут Юрка от волнения даже встал и начал говорить с большим одушевлением и возбуждением, размахивая руками, так что я начинал уже бояться за посуду на столе. Но через несколько фраз он опять сел и стал говорить спокойнее, но всё время с подъемом.
- Да, ну так вот я тебе сейчас и скажу. Стандарт? Шаблон? А жизнь—нестандарт, не шаблон? А рыба, которая из икры

лезет миллионом, не стандарт? А комары, жуки, мошки и всё прочее необозримое копошение жизни — не стандарт? А люди—я уж не буду брать клопов и вшей, собак или кошек, лошадей или коров, — а люди, думаешь, так уж здорово отличаются друг от друга? Ты думаешь, все эти миллионы или миллиарды людей, живущих и живших в прошлом людей, так уж действительно есть большое разнообразие? Ничего подобного. Едва заметные отличия! Совершенно несущественные отличия! Жизнь тоже вырабатывает штампованный продукт, мало чем отличающийся от стандарта в машинном производстве. Самое большое отличие тут только то, что в этом производстве жизни девяносто девять процентов брака; товарец-то слабенький, паршивенький, вредительский. В этом производстве столько же однообразия и трафаретности, сколько в машинном производстве. Да нет! Гораздо больше! Конечно, гораздо больше! Там ведь трафаретность законна и естественна. А ведь тут-то она — слабоумие, недомыслие, потуги на производство и бессилие для него. Жизнь хочет забить количеством. Но ведь это же бездарность! Мы в своем производстве боремся не только за количество, но и за качество. А жизнь думает, что если она создала весной миллионы мошек, то это и есть что надо. А ведь миллиарды мошек ничего же не прибавляют принципиально к одной мошке. Это — только бездарная погоня за количеством, зависть к подлинному творчеству, беспрестанное выпрашивание отсрочки мораториев. Жизнь - это сплошное вымогательство отсрочек, бездарное затягивание того, что нужно сделать сразу, насилие над тем, что и является источником собственного существования. Человек бьётся-бьётся целую жизнь, мучится-мучится, работает- работает, убивается-убивается. А жизнь только путается у него в ногах, только, видите ли, органичности требует. А ведь всё это — только пока есть человек самый. Сожрала человека, загубила человека, и — сама тут же подохла, как огонь живёт только горючим материалом: нет материала, и — огонь потух, а есть материал, так огонь только и делает, что его пожирает.

— Постой, постой...—взмолился я, ошарашенный Юркиным словоизвержением. — Постой, постой... Что ты тут наговорил? .. .Я даже не сразу разберусь... Что ты говоришь? А? Ты про жизнь говоришь? Или — как? Что-то я... того...
Я действительно был ошарашен. Мысли, высказанные Юркой, впились в меня иголкой. Я чувствовал, что у меня бьётся сердце, как в жарко натопленной бане. Я не мог свести концы с концами; и — не знал, что говорить. Смесь сочувствия и несочувствия, восторга и возмущения от этого словесного потока волновали меня до глубины; и я чувствовал, как начинали у меня прыгать мускулы на лице.
— Я тебе просто говорю, — барабанил Юрка, отчеканивая, по-видимому, давно продуманные мысли. — Я тебе просто говорю: жизнь — это слабоумие.
Я ухватился хотя бы за эту одну мысль и начал возражать, не без труда собирая свои мысли.
- Постой, постой, — залепетал я. — Слабоумие? Это - тигр-то, лев-то, слон-то — слабоумие? Это роза, тюльпан, фиалка – слабоумие? Это Софокл, Гёте, Пушкин – слабоумие?

Да я не об этом... — раздраженно перебил меня Юрка. — При чём тут Пушкин? Ну пусть один Пушкин. Но ведь мошек-то миллиарды. Людишек-то тоже небось миллиарды? А разница-то между ними только, что у одного зуб со свистом, а у другого — на носу шишка? При чём тут Пушкин?

Я стал собираться с духом, и полезли некоторые более складные аргументы.

Знаешь, Юра, что я тебе скажу? — заговорил я по возможности рассудительным тоном. — Ты ошибаешься... Организм совершеннее механизма... Ведь механизм — что такое? Это — как на счётах. Раз, два, и — всё тут. А организм... совсем не то. Ведь вот сердце нельзя вынуть. Почему? Лёгкие нельзя вынуть, не убивши организма. Почему? А вот, золотко, потому, что в сердце, значит, весь организм сидит. В лёгких, значит, не часть организма, а весь организм сидит. Кабы здесь только часть была, часть бы организма и погибла, а не весь организм. Значит, в сердце — весь организм, в лёгких — весь организм. Вынул сердце, и — весь организм насмарку.

Да сколько же у тебя организмов? — отвечал тот. — В сердце ( организм, в лёгких — организм. А в голове небось тоже организм? А в желудке тоже небось весь организм?

А вот то-то и оно, — настаивал я. — Организм — один, а везде сидит, весь целиком. Это тебе не гайка какая-нибудь, не винтик, который взял, да отвернул, да другим заменил. Тут, брат, не смей отвинчивать: вся машина погибнет.

Ну и чего ж тут хорошего?

А то хорошего, что всё внутреннее здесь — вот оно, на ладони. Внутреннее, оно и есть тут всё внешнее. Идея, форма, сущность, смысл, всё это — хоть пальцем щупай. Вот оно, роднехонькое... Думаещь, внешнее. А оно тебе не тут-то было. Кабы внешнее, так взял бы, да и заменил. А вот, оказывается, вовсе не внешнее. Телесное, физическое, пальцами щупать можно, а — не внешнее. Сама сущность пальцем тычется, носом нюхается, глазом видится. Ну куда ж твой механизм?

А я тебе скажу вот что, — продолжал Юрка. — Пусть так. Это неважно. А вот ты что скажи. Волынка жизнь или не волынка? Сплошное мямление, барахтание, переминание с ноги на ногу, косноязычие и бесконечный ряд запинок, задержек, ссылок на постепенность или это сила, могущество, идея, свет и обладание?

Ну что ж такого? Жизнь меняется, вот и все.

Да не меняется жизнь, а просто она слабоумие. Ну, если ученик не скажет сразу, что пятью пять двадцать пять, а начнет думать, тереть себе лоб, потеть, чесать в затылке, требовать органичности и постепенности, косноязычно молотить всякий дряблый вздор и, наконец, после целого часа усилий, догадок, воспоминаний, даст тебе ответ "двадцать четыре", то что ты скажешь о таком ученике? Или он просто глуп и невежа, или, если он учился, то это — слабоумие. Ведь так? А почему же ты жизнь неназываешь слабоумием, если она создает миллион мошек и людишек и только после этого миллиона вдруг случайно захлестнёт, и — появляется Пушкин, с тем чтобы потом опять прошли десятилетия и столетия миллионов и миллиардов мошек- людишек, всё это бездарное марево — чёрт знает чего, какой-то бесконечной рыбьей икры, которая тут же и гибнет, не успевши как следует на свет-то появиться?

Да, конечно, — отвечал я. — Это — другая сторона вопроса...

Это не другая сторона вопроса, — перебил меня Юрка, — а это и есть только одно, что тут важно. Слепота — вот настоящее имя для твоей жизни. Слепота — вот что такое организм. А механизм — это ясная мысль, прекрасная, простая, красивая и, главное, честная мысль, без ужимок, без кривляния, без буффонады, без грима и маскировки, без очковтирательства, без истерики и трагедии, без хлестаковщины и без хамства, без...

Да постой ты, фонтан красноречия, — перебил на этот раз уже я своего собеседника. — Ты рисуешь картину органической жизни так, как будто бы она сознательно кого-то обманывала. Ведь ты пойми: если она кого и обманывает, то ведь только себя самоё. Все эти твои запинки и моратории, все эти волынки и очковтирательство, ведь это же всё жизнь устраивает только самой же себе. Кому еще? А тогда это не обман. Это просто действительность такая...

Я тут чуть был не сказал "естество такое", подобно своему старому учителю биологии Ивану Петровичу. И тут же сам понял, что говорю чушь.

Вот именно, вот именно, — подтвердил мою мысль Юрка. — Вот именно,жизнь сама себя губит. А я тебе прямо скажу: жизнь — это и есть смерть. Сама же себя порождает, сама же себя и пожирает. Ни одно мгновение она не есть только жизнь. Каждое мгновение она есть и смерть... В твоем организме каждое мгновение нарастает, наплывает, порождается новое, небывалое, молодое, сильное. Но в то же самое мгновение оно и уплывает, убывает, умирает, гибнет. Каждое мгновение организм впитывает в себя среду, где он живёт, перерабатывает её в себя, ассимилирует себе, превращает в себя. Но и в каждое мгновение он выталкивает из себя переработанные материалы, убивает, умерщвляет себя, гибнет ежесекундно. Только вот что- нибудь наступило в жизни, и — в тот же момент уходит, смывается, улепетывает. И все эти точки так плывут, что ни за одну схватиться нельзя. В конце концов даже не поймешь, чего больше в организме, жизни или смерти. Ну после этого чего же ты тут хорошего нашёл? После этого, разве жизнь не есть хаос и неразбериха, разве она не есть вечная и смутная суматоха, разве она не есть истерика самого бытия, разве она не слабоумие, разве она не хлестаковщина, не...?

Мне пришлось опять перебить приятеля. Но мысль его меня поразила. "Жизнь есть смерть", — думал я, задумчиво постукивая вилкой о тарелку. Но где-то в тайниках души, где-то на затылке копошилась другая мысль: "А ведь смерть есть жизнь..." Но я решил не сдаваться и сказал:

Юрка! Пусть твои точки плывут. Но ведь организм сам есть целое?

Да какая же это целость, скажи на милость, — возопил тот, — если тут сплошные потемки? Ведь жизнь — это вечные сумерки смысла. В жизни никто никогда ничего не знает. Что знает один орган о другом? Ровно ничего не знает! Вот возьми общественную жизнь. Что это? Тысячи людей вокруг тебя. Каждый свою линию гнет. Что ты знаешь о других? Ничего не знаешь! Знаешь о каких-то двух-трех десятках человек, которые лично тебе известны и с тобой имеют дело в данный момент. А остальных полутора миллиардов живущих на земле ты же ведь ни черта не знаешь. Ну там какие-то обычаи, законы, нравы... Что- то как будто общее и тебе известное. А ведь, по сути дела, и в этом ты ровно ничего реально не знаешь. А почему? А потому, что ты член общества, то есть потому, что общество — организм и ты — его какой-то маленький орган. Раз организм, значит — крышка! Значит, слепота и слабоумие. Вот если бы общество было механизмом, а ты колесиком в нём, это бы совсем другое дело. А при теперешних условиях — только слепотой и пробавляйся. Суть жизни - в слепоте, в слабоумии, в том, что ничего дальше собственного носа не видно. Если бы было видно, значит, был бы уже твердый закон происходящего. Значит, уже была бы необходимость. А это значит, что не было бы случайности, не было бы слепоты, глупости, вздорных обещаний, биения в грудь, истерики, не было бы канители и непрерывных сомнений, неразличимой волынки, — словом, не было бы жизни, а был бы прекрасный, тонкий, глубокий, честный, благородный, простой и мудрый механизм!
Тут во мне блеснула одна мысль.

Юрка, негодяй, — застонал я. — Да ты знаешь, что ты проповедуешь? Ты проповедуешь судьбу. Жизнь, по-твоему, это — судьба или предполагает судьбу. Раз всё в жизни есть слепота, то откуда же и куда идет жизнь? Какой смысл в этих твоих волынках и ужимках, во всех этих придирках, канители, хлестаковщине? Ведь смысла-то нет! Весь мир, вся вселенная есть жизнь. А ведь больше-то ничего нет! А если ничего нет, — значит, жизнь-то есть судьба! Или ты мне давай такой же универсальный разум, такой же мировой и вселенский, как универсальна сама жизнь, или это — судьба! Жизнь и судьба — одно и то же! Сплошность, непрерывность жизни, её самослитость и неразличимость, абсолютное и никогда не разъединимое тождество всего её внутреннего и внешнего, когда внутреннее — телесно и осязаемо, а внешнее есть сам смысл и идея, — ведь это же всё возможно только, когда есть судьба! Юрка! Вот до чего ты договорился! Ты только пойми. Всё есть жизнь, и ничего, кроме жизни, нет. Но сама жизнь — слепота. Так что же получается? Значит, слепота всем управляет? Значит, если есть жизнь, то не с кого и совершенно нечего спрашивать о смысле! Раз в основе всего жизнь, значит, в основе всего судьба! Кто только живёт, и больше ничего, тот самим своим бытием судьбу проповедует. Упиваться жизнью, значит, судьбой упиваться, судьбе служить, судьбу любить, значит, судьбе поклоняться!

Ну и что ж, — незаинтересованно отвечал Юрка. — А твое благодушие лучше? Пусть уж лучше будет судьба! А кроме того, у меня ещё механизм.

"Механизм", "механизм", — запальчиво передразнивал я. — Пустые это слова, вот что. Ведь твой механизм кто-то должен за ручку крутить!

Юрка не сразу меня понял.

Ведь механизм-то небось мастера для себя требует, механика? — злился я. — Ведь механизм потому-то и механизм, что он внутри пустой, мертвый. Как же он будет двигаться? Ведь часы-то надо завести! Ведь паровую машину надо затопить! Механизм, милый мой, это — поповщина! Дураков обманываете! Если мир — механизм, — значит, есть боженька, который этот механизм за ручку крутит. Потому-то и действует ваш механизм.

Юрка промолчал.
Я продолжал:
—А судьбы я тоже не хочу! Слышишь, Юрий, судьбы я тоже не хочу!

Да что тебе судьба далась, — не без смущенья говорил Юрка. — Можно и без судьбы...

Нет, нельзя без судьбы, — запальчиво напирал я. — Тебе нельзя без судьбы. С твоей концепцией жизни нельзя без судьбы. Механизм — ерунда. Ну пусть вот это механизм. Значит, его за ручку крутит вон то. Ну пусть и вон то тоже механизм, — тогда его за ручку крутит ещё нечто третье. И т. д., и т. д. Одно из двух: или у тебя получится бесконечный ряд механизмов, движущих один другим, и последнего механизма так-таки и не будет, ибо если бы он был, то он либо уже сам от себя начинал движение и, следовательно, уже не был бы механизмом, либо от него надо был бы идти ещё в бесконечность других механизмов (что бессмысленно); или надо уже с самого начала не сводить бытие на механизм, а признать, что оно движет себя само же, то есть является живым, то есть что оно уже не механизм, а организм. Значит, от организма и жизни ты всё равно не отвертишься. Или признай, что ни черта не можешь объяснить с механизмом, или признай, что всё есть — по крайней мере в основе — организм и жизнь.

Да это-то я давно признал, — сказал я ему. — Не ты должен защищать мне организм, а я должен его защищать против твоего упоения механизмом.

—Ятоже организм не отрицаю, — отвечал Юрка. —Ятолько считаю его слабоумием.
—А я считаю, что твое понимание организма и жизни требует судьбы, предполагает судьбу. А я этого не хочу.

А что ж такое "судьба"? Судьба будет почестнее и подобросовестнее всякого позитивиста, который врёт, что всё в природе объяснил и всё в природе покорил, а, смотришь, прыщик вскочил на носу у эдакого позитивиста, и — запнулся. Даже кометы никакой не надо, без мирового пожара дохнет. А ещё "объяснил", "покорил" природу. Ха-ха!

Не хочу я твоей судьбы, — напирал я, чувствуя у себя в душе какое-то право на это. — Я без судьбы обойдусь.

И подохнешь?

Да, подохну. Но меня нельзя победить.

Покорил природу? Человек—царь природы? Законы-де природы открыл?

— Без законов! Нельзя меня победить! Жизнь не может меня погубить! Я сильнее жизни! Слышишь, Юрка, я сильнее жизни! Я понял жизнь. Вот ты же меня сам сейчас и научил. Нельзя меня победить! Я не умру. Слышишь, Юрка? Я не умру! Мое дело не умрёт. Идея моя не умрёт!
Юрка ничего не понимал в той великой идее, которая пришла мне в голову во время разговора с ним, пришла по поводу его безотрадного изображения жизни. Да эта идея и мне самому в тот момент была неясна. Но я уже чуял её могущество. Я чувствовал, как от неё крепли мускулы моего тела, как шире и свободнее дышала грудь и как хотелось чего-то трудного-трудного, большого-большого, великого-великого, как хотелось работать, действовать, стремиться и как переставала быть страшной и сама смерть.Ничего не понимаю, — недоумевал приятель. — Что это вдруг за прыть? Что ты хочешь этим сказать?

—Я хочу этим сказать, что ты прав в своем изображении жизни, но что твое изображение жизни есть преклонение перед судьбой, а я не боюсь судьбы.Ну и не бойся. А чего же ты орешь?

—Я ору потому, что жизнь есть и судьба есть, а я не боюсь ни жизни, ни судьбы!
— Не понимаю, зачем тебе судьба. Ты, такой активный человек, и вдруг — какая-то судьба! Судьба — это, значит, бездействие, покой, пассивность, инерция.
Меня взорвало.

Ага, вот она где твоя философия! — уже буквально кричал я. — Вот она где, твоя философия! Либо я действую, тогда мне на всё наплевать. Либо нельзя на всё наплевать, тогда конец моему действию, и я ложусь спать. Нет, брат, ты у меня живым не уйдешь сейчас из рук. Судьба — бездеятельность! А если судьба обрекает на деятельность? А? Не хочется? А если судьба тебя избрала героем, вождем, организатором, воителем? А? Попался? Если ты сам, по своей воле действуешь, то что же, значит, судьба не может заставить тебя по твоей же воле действовать? Судьба — бездеятельность! Эх, ты, жалкая азиатчина! А я вот тебе говорю: да, жизнь есть, и судьба есть, а я не боюсь ничего. Я свободен! Я по своей воле действую. Я по своей воле умру. Да, да! Слышишь ты? По своей воле умру. Умру не потому что смерть пришла. А умру потому что так хочу! И не самоубийство, а естественно так. И все-таки я этого хочу. Слышишь, Юрка? Жизнь есть смерть, сказал ты, и смерть есть жизнь. А я тебе скажу: жизнь есть судьба, и судьба есть жизнь. Свободная, вольная, радостная, веселая, бодрая, вечно юная жизнь моя — это и есть моя судьба! Я — кузнец своей свободы, я — повелитель моей судьбы. Я - судьба. Я — носитель судьбы. Судьба мыслит моей свободой. И я даже в смерти своей свободен, свободен от судьбы. Судьба сама освобождает меня от судьбы. Моя судьба — быть свободным от судьбы!

Юрка в этом ничего не понимал. Способный, талантливый малый, много читавший и думавший, много учившийся, не смог понять моей новой идеи, осенившей меня во время разговора с ним. Правда, и я тогда смог выражать её только довольно косноязычно и темновато.
Так мы с ним и расстались, ни в чём не убедивши друг друга, потому что скоро подоспели наши поезда и разговор пришлось прекратить.
Но я вышёл из-за этого стола обновленным, ободренным, утешенным. Новая идея преобразила меня. И Юрка был косвенно причиной этого. Правда, это не его идея. Это моя сокровенная идея, долго тлевшая во мне, незаметно для меня самого; и теперь, под влиянием Юркиных мыслей о жизни, она запылала во мне ярким пламенем, и я с трудом мог формулировать отдельные и бесчисленные мысли, восстававшие из этого горячего пламени.

II

Вот она, новая и простая идея: что именно живёт? кто именно живёт? Я убивался несправедливостью жизни, её жестокой и беспросветной запутанностью, её слепым и диким напором, сметающим всё высокое и ценное. Но Юрка так ярко всё это мне разрисовал, что я почувствовал тут настоящий тупик: если оставаться в самой жизни; если упиваться вопросами самой жизни и только жизни; если ничего не видеть сверх жизни, над жизнью; если не выйти за пределы непосредственно протекающей жизни, мы оказываемся во власти судьбы: темной, слепой, беспросветной, жесточайшей, бесчеловечной, звериной судьбы, самого настоящего, самого буквального Рока, перед которым никто не имеет права на самостоятельность и на который взглянуть-то невозможно, ибо немеют уста и холодеет тело.
Надо стать выше жизни; надо возвыситься над этой, как говорил Юрка, липкой, вязкой, тягучей, тестообразной стихией жизни; надо быть зрячим, а не слепым; надо действовать, а не быть объектом действия; надо строить жизнь, а не жить, чтобы жизнь тобою строила чёрт знает что.
Знание — вот та великая сфера, вот та великая сила, которая стоит выше самой жизни и в которой сама жизнь находит свой смысл и свое оправдание. Знание — вот чего не хватает голой жизни, обнаженному процессу рождений и смертей, бессмысленному потоку жизненных порывов, всей этой слепой стихии роста, питания и размножения. Знание — вот единственно, что противится судьбе и что способно её преодолеть. Знание — благородно, возвышенно, спокойно, бестрепетно. Знание — это единственная область, где нет истерики жизни, нервоза бытия, слабоумия животности. Знание — это бесстрашие, стойкость, героизм. Знание — это свобода. Кто знает мало, тот суетлив, пуглив, всего боится, от всего зависит. Кто знает мало зла, тот трепещет, страшится, ужасается, прячется. Но кто знает много зла, кто знает, что весь мир во зле, что вся жизнь есть катастрофа, тот спокоен, тому ничего не страшно, тот не хочет никуда прятаться, тот благороден.
Можно ли остановиться на жизни? Жизнь ведь, взятая сама по себе, — разве не путаница, разве не хаос, разве не отсутствие смысла? Чистый и беспримесный поток жизни — разве не издевательство над всем святым, разве не насилие над личностью, разве не сплошное коверканье естественно простых людских отношений, именуемых обществом? Зачем, почему, на каком основании, для каких целей я родился? Я не хочу жить. А я вот родился. Разве я виноват, что я родился? Жизнь — трудна, тягостна: ребёнком человек слаб, глуп, ничтожен, гибнет без призора и помощи; стариком человек—то же самое: и слаб, и глуп, и ничтожен, и гибнет без призора и помощи; а ведь детство и старость отнимают у иного целую половину жизни! Что же остается? Остается молодость и зрелый возраст? Но вычтите болезни, сон, подготовку к жизни; вычтите все задержки, неудачи, ошибки; вычтите из этой зрелой жизни всё нежизненное, все помехи и преграды к жизни, все провалы. И вот для этого-то ничтожного остатка подлинной жизни я и родился? Для этих-то минут счастья, свободы, ласки, для этих-то ничтожных мгновений, промелькнувших в жизни и захлестнутых ею, я и должен был целую жизнь есть, пить, спать, бороться за существование, находить средства для жизни, работать, изворачиваться, комбинировать, барахтаться? И выходит так, что я же и должен почему-то находить себе пищу и питье. Не я себя создал, не я придумал эту самую пищу и питье, — я-то сам, может быть, и вовсе не хочу жить,—так нет же:
"Ага-а-а-а! — слышу всеобщее ликование жизни. — Ты родился? Ага-а-а-а! Ну так вот сам же теперь и борись за существование, сам же теперь и ищи себе еду и питье, сам же теперь и живи!" Позвольте, но я вовсе не участвовал в своем порождении. Как я могу отвечать за то, в чём я ни йоты не повинен? Почему я должен сам себе искать еду и питье, сам обогреваться, сам бороться за свое существование, которое — в таком-то виде! — совершенно не входило в мои планы? Разве после этого жизнь — не обман, не цинизм, не вымогательство? Разве после этого жизнь — не насилие? Когда человек рождается помимо своей воли, да ещё — того и смотри рождается больным, уродом, идиотом, — разве это не насилие над ним? А когда он хочет есть и пить и ему нечего есть и пить, разве не насилие, разве не вымогательство заставлять его во что бы то ни стало разыскивать себе еду и питье? Да мне это, может быть, скучно! Мне это, может быть, противно! Бороться за свое существование, может быть, это, по-моему, глупо, пусто, бездарно, никому, и в том числе мне самому, не нужно, отвратительно! И, наконец, увенчание всей этой замечательной жизни — смерть — разве это не издевательство над человеком, разве это не вымогательство, не насилие? Всё это есть слабоумие жизни. Но она всё подстраивает так, что как будто бы я же и виноват во всем. Сделано так, что я же и хочу есть, я же и хочу пить, в то время как если бы я сам себя создавал, то, конечно, я бы уже принял все меры, чтобы этого безобразия не было, чтобы не винить человека в том и не обязывать его к тому, к чему он никакого отношения не имеет и не подстраивать дело так, что он же сам и должен вылезать из ямы: куда его насильно поместили и даже без его ведома.
Вот как и только так можно рассуждать о жизни, оставаясь в пределах самой жизни. Вот так и рассуждал мой Юрка, когда хотел объяснить мне, что такое жизнь. И судите сами: разве он не прав? Если есть только жизнь и больше ничего нет, но только так и можно рассуждать. А я к этому прибавлю, чтобы додумать весь вопрос до конца, что жизнь есть судьба. Да, да! Жизнь как именно жизнь, жизнь, взятая сама по себе, жизнь как таковая, это есть самая нелепая, самая бессмысленная, самая слабоумная судьба, когда нет никого, кто был бы виноват, и в то же время решительно все виноваты. Жизнь создает себя, и жизнь сама же пожирает себя. Каждый её момент есть порождение нового и тут же пожирание этого нового. Непрерывно, сволочь, сама себя порождает и тут же сама себя пожирает. Так ежемгновенно порождаются и отмирают клетки в организме, и остается организм.
Так непрестанно нарождаются и отмирают самые организмы, и — остается их род. Так порождаются и отмирают их роды, и — остаются семьи, племена. И т. д. и т. д. И так как нет ничего кроме и сверх жизни, так как нет никого и ничего выходящего за пределы жизни, то жизнь, со всем своим роскошным древом бесконечных и, допустим, часто весьма интересных и прихотливых организмов, оказывается просто бессмыслицей, и больше ничего, просто вымогательством и насилием, и больше ничего.
Долой, долой эту голую жизнь! Долой, прочь этот неугомонный, самоуверенный, напористый, не знающий никаких пределов процесс жизни! Давайте знание, давайте то, что выше жизни и охватывает её самоё. Давайте смысл, давайте идею, давайте душу живую, ум живой! Давайте мыслить, рассуждать, расчленять, освещать! Долой потемки, отсутствие начал и концов, эту всемирную скуку самопорождения и самопожирания. Давайте науку! Давайте, наконец, человека! Жизнь, взятая в своем обнаженном процессе, нечеловечна, дочеловечна, бесчеловечна! Знания, понимания, мудрости - вот чего мы жаждем больше, чем бесмысленной животности!
Или жизнь — бессмыслица, или знание выше жизни и мудрость выше животных функций. Или жизнь — судьба, или жизнь - мудрость! Но так как жизнь неуничтожима и неискоренима, то и жизнь, и судьба, и мудрость — одно и то же. Мудр тот, кто знает судьбу; а знает судьбу тот, кто знает жизнь; а знает жизнь тот, кто живёт и мыслит.

                                                           ххх
Новые мысли, осенившие меня, не давали мне покою. Встреча с Юркой пробудила во мне ряд дремавших во мне идей, но всё ещё далек был от последней ясности. Со дна души поднималась масса вопросов, разрешить которые быстро было невозможно. Одно мне было ясно: Юрка был прав в своей оценке жизни, и он довольно точно вскрывал самое понятие жизни; но он давал слишком непосредственную картину жизни, он брал жизнь как таковую, жизнь как жизнь, жизнь в изоляции от прочей действительности, а действительность есть ведь не только жизнь. Этим и объясняется то, что, найдя в жизни бессмыслицу (а бессмыслица будет в любой области, если её брать как таковую, в отрыве от целостной жизни и действительности), он бросился в поисках смысла — к другой крайности и стал восхвалять механизм, в то время как он должен был бы восхвалять не механизм, а знание и мудрость, которые были бы выше и организма и механизма и которые бы показывали их происхождение на одном и том же древе бытия.

Это было мне совершенно ясно. Путь шёл несомненно от жизни и знания. В знании успокаивается жизнь. Знанием разрешается противоречие жизни. К появлению знания стремится жизнь. Тоска и алкание жизни есть порыв к знанию, влечение к мудрости. Жизненное смятение есть тоска по знанию, вопль о недостигнутой или загубленной мудрости; жизненная борьба, жизненное самопорождение и самопожирание есть тайная любовь к мысли, к знанию, скрытая эротика мудрости. Жизнь хочет породить из себя мудрость. Вот-вот из неё должно выбиться великое знание, и—не рождается, не рождается. А не рождается потому, что знание есть разрешение противоречия жизни, и мудрость есть ставшая жизнь, внутренне пронизанная смыслом жизнь. Пока же становится жизнь, то есть пока жизнь есть только жизнь, а не есть ставшее, все её силы и весь её смысл уходит здесь пока ещё на это самополагание и самоуничтожение; тут ещё нет сил остановиться и, остановившись, обозреть пройденный путь. А ведь только обозревши пройденный путь жизни, можно говорить о мудрости жизни. Итак, жизнь не есть мудрость, но она есть назревание мудрости, она есть восхождение к знанию, она вот-вот родит из себя великий смысл, но она не рождает и не рождает... Жизнь заряжена смыслом, она — вечная возможность мудрости, она — заряд, задаток, корень и семя мудрости, но не есть ещё сама мудрость. Надо выйти из жизни, чтобы разрешить её противоречие; надо, чтобы для тебя, в известном смысле, остановилась жизнь, чтобы она перестала ослеплять тебя своей жгучей непосредственностью; и только тогда она становится смыслом, знанием и мудростью.
Это-то стало мне теперь ясно. И тут для меня теперь никаких вопросов не возникало.
Но вот какой вопрос следовал за этим: а что же такое это знание по существу? Ведь до сих пор мне ясно только то, что знание есть разрешение противоречия жизни, т. е. выход из её тупика. Но вот — что же такое это знание? Что такое это знание по его содержанию, по его существу? Что дает эта мудрость, из чего она состоит, как её получить, как ею овладеть, отличается ли она чем-нибудь от нашего обыкновенного знания из учебников?
Вот глубокий и бездонно глубокий вопрос, который теперь меня занимал. Мне уже были не страшны теперь ни Мишки с их мучительством животных, ни римские императоры с их кровожадной и сладострастной жестокостью. Я чувствовал, что это перестало быть для меня жупелом, и это уже не страшило, не беспокоило меня. Так было надо — вот чему учило меня мое новое знание; и только редкими минутами появлялся в памяти проклятый Мишка с неприкрытой наготой своей "жизненности". Всё это сглаживалось, утрясалось, успокаивалось. Я чувствовал в себе какую-то новую силу, некую внутреннюю мощь и тайное знание. Но я не знал, в чём заключается эта сила и мощь, и не мог подобрать подходящих слов для выражения этого хотя бы для себя самого.
Пожалуй, яснее прочего было то, что знание, к которому я пришёл, не было знанием научным или исключительно научным.
Что такое знание научное? Это есть знание законов природы и общества. Зная закон, мы можем предсказать явление. Если у нас есть картина мира или какой-нибудь области его на данный день, то, обладая законом этой области, мы можем сказать, какая картина его будет завтра. То ли это знание, к которому я пришёл преодолевая противоречие жизни? Нет! Почему?
Знание законов природы не есть жизненное знание. Это — царство рассудка, а не жизни. Законы природы требуют, чтобы всё было неизменно, чтобы завтра было так же, как и сегодня. А жизнь требует изменения. Жизнь неповторима. Вся жизнь и всё стенание жизни в том и заключается, что её нельзя повторить. В некоторых очень узких пределах её можно сократить или продлить, но её нельзя произвольно создать или повторить. Юркины вопросы как раз и относились к этой стороне жизни. Если бы в жизни господствовали такие законы, она была бы не жизнью, но механизмом. Жизнь же исторична, а не механична. Поэтому если уже говорить о законах жизни, то вовсе не в смысле законов природы, вовсе не в смысле математических вычислений завтрашней картины мира на основании картины сегодняшней. Многим очень хотелось бы иметь такие формулы и законы, и многие (даже из незаурядных мыслителей) хотели бы таким простейшим и яснейшим путем преодолеть загадку жизни. Но это — фикция и фантом. Это иллюзия — думать свести законы жизни на законы природы и знание жизни сводить на знание каких-то законов. Тогда получилось бы, что завтрашний день вытекал бы из сегодняшнего с механической необходимостью, тогда в жизни не было бы ничего творческого, нового, неожиданного, революционного; тогда было бы всё известно и предопределено наперед; тогда жизнь превратилась бы в механизм, то есть жизнь кончилась бы, и водворилась бы вечная смерть. На самом же деле жизнь есть, и жизнь есть нечто органическое и историческое, то есть в ней не только рассудочная необходимость, но и синтез необходимости и случайности.
Я родился в такой-то день и час. Почему? По законам природы. Но ведь я же мог родиться и днем раньше или позже. И если бы это случилось, это случилось бы, конечно, только по законам природы. Я умру такого-то года, числа и в такой-то час. Почему? По законам природы. Но если я умру на год раньше или позже, то будет ли это по законам природы? Несомненно, это тоже будет по законам природы. Но в таком случае что же мне, собственно говоря, дают эти законы природы? Во время войны бомба попадает в жилой дом, и — одних она убивает, другие же спасаются. Но и погибающие погибли по законам природы, и спасшиеся спаслись тоже по законам природы. Что же тогда в этом деле объясняют законы природы?
Закон природы исходит из данного состояния мира. Вот, допустим, положение планет солнечной системы в такой-то момент таково-то. Исходя из этой картины солнечной системы, можно вычислить картину её для другого момента. Но спрашивается: почему картина данного момента солнечной системы именно такова? Пусть наши формулы и законы дают возможность точно вывести завтрашнее положение светила из сегодняшнего. Но сегодняшнее-то почему именно такое, а не другое? Это, конечно, зависит от вчерашнего положения. Но почему вчерашнее-то положение именно такое, а не иное? Получается, что нам или надо идти в бесконечность с нашим сведением одного положения на другое, то есть отказаться от объяснения, или признать, что этот закон природы не способен объяснить явление целиком, и объясняет только его связь с другими явлениями. Да ещё неизвестно, почему именно тут такая связь, а не иная.
Таким образом, извольте признать без всякой дискуссии почему-то именно это, а не иное состояние мира для данного момента; а ещё извольте признать без всякого прекословия почему-то именно эту связь моментов, а не иную; и ещё извольте пасть ниц перед вечной неизменностью этой связи моментов - вот тогда закон природы, формулирующий связь этих разных моментов времени, объяснит вам появление того или иного момента из старого. Однако ясно, что это — слишком поверхностное объяснение.
Вода бывает жидкой на протяжении ста градусов по Цельсию. Это—вечный закон природы. А если нет воды, что тогда делается с вечностью этого закона? На луне же нет воды. А если нет такой температуры? Если нет "нормального" давления? Законы метеорологии вечны. Ну а на солнце они тоже вечны?
Да, наконец, самый-то закон не есть же некая демоническая сила, движущая данным, подпадающим под этот закон явлением. Что такое закон природы? Это только формула связей и отношений. Сам по себе взятый, он не есть какая-нибудь механическая или органическая сила и энергия, реально движущая вещами. Вещи движутся не благодаря законам, но законы реальны потому, что вещи движутся. Сначала дайте так или иначе движущиеся вещи, а потом я найду законы их движения. Ну, а если нет самих вещей и нет их движения? Тогда, очевидно, нет и законов. А если вещи есть и движение их есть, но вещи и движение их вдруг стало иным, не тем, что вчера? Очевидно, тогда ведь и сами законы этих вещей должны стать иными?
Механистическое естествознание есть проповедь судьбы, преклонение перед роком. Почему я должен признать данную картину мира как единственно приемлемую для характеристики данного момента времени? Молчи! Почему существует такая, а не иная связь событий? Молчи! Почему эти законы должны быть вечными? Молчи! Меня сводят только на свидетеля событий, совершающихся как-то, кем-то, где-то, для чего-то. Дают эту зуботычину — закон природы и все! Какую-то обглоданную кость дают, и замолчи! Не твое, дескать, дело, когда ты родился. Ты-де дурак, если спрашиваешь, когда и почему умрешь. Не научно, мол, рассуждаешь, если тебе законов природы мало. Невежа-де, обскурант, дескать. Интересоваться жизнью — ненаучно, некультурно. Но посудите же сами: я формулирую законы, но — чего? Того, что создается вовсе не законами, а только формулируется ими. Но чем же, чем же создается? Молчи! Так, позвольте же, господа учёные. Ведь это же проповедь судьбы. Механические законы природы не только не противоречат судьбе, но требуют, предполагают понятие судьбы. Только когда есть действительность, кем-то и чем-то движимая (а кем и чем, наука считает ненаучным знать), тогда только и есть ваши законы. Значит, позади механистических законов природы кроется судьба. Она-то и крутит за ручку ту машинку вселенную, которую вы формулируете в законах. А когда, почему, где и для чего крутит она эту ручку, наука не знает.
Ясно, что законы природы есть только отражение реально данной картины природы. А почему реальная картина природы именно такова, этого никакие законы не объясняют. Можно ли после этого считать знание законов природы знанием жизни?
Нет, знание законов природы, да и вообще научное знание не есть жизненное знание! Это не та мудрость, которая есть разрешение жизненного противоречия и которая бы соответствовала человеку целиком. Нет, эта отвлеченность только и соответствует отвлеченной стороне человека, его рассудку, и ничего не говорит о жизни, никакой человеческой жизни не соответствует.
Почему бомба разрушила мой дом и убила мою мать? Потому, что она падала по законам механики, с которыми ты можешь познакомиться в учебниках.
Почему мой школьный товарищ упал в раствор извести и потерял на всю жизнь зрение? Потому что раствор извести разрушает сетчатую оболочку глаза. Вот тебе химические формулы.
Почему в деревне один мужичонка, желая отомстить другому, поджег у него дом, а сгорела вся деревня? Потому что в это время был сильный ветер, возникший благодаря передвижению таких-то масс воздуха в таком-то направлении.
Тьфу! Только одно и хочется сказать на это, или, вернее, только одно и хочется сделать в ответ на это, плюнуть: Тьфу!!!
Науку надо знать. Наука — великое достижение. Без науки человек — зверь. Но мало одной отвлеченной науки! Мало одних мозгов! Есть ещё сердце, лёгкие, желудок, ещё хочется дышать, ещё надо есть и пить. Когда нападает разбойник — некогда мыслить и строить законы природы. Когда подыхаешь от болезни или от голода, одной наукой, без средств к существованию, не проживёшь. Когда я мальчиком работал в качестве подмастерья у портного и этот портной меня нещадно и незаслуженно порол, то глупо было защищаться от этого наукой и знанием законов природы, хотя портной бил меня, несоменно, в полном согласии с законами природы; и кровавые полосы на моем теле от ремня возникали, несомненно, по всем правилам биологии и физиологии. У фашистов бомбы летят по законам механики, и у нас летят по тем же самым законам природы. Жизнь есть химический процесс; и когда организм умирает, в нём происходят тоже химические процессы и по тем же самым общехимическим законам; и когда организм умер и уже разлагается, то в нём тоже происходят самые обыкновенные химические процессы, и не по каким- нибудь новым, а всё по тем же самым общехимическим законам, что и рост, и жизнь, и умирание живого организма. После этого — можно ли, предварительно не зная, что такое жизнь, определять жизнь как физико-химическое явление? Если жизнь и смерть есть одновременно физико-химический процесс, можно ли на основании только общих физико-химических законов судить о том, где жизнь и где смерть?
Нет, мудрость жизни не есть знание законов природы. Мудры ли бывали и бывают люди, никогда не учившиеся никаким законам природы и не имеющие ровно никакого научного представления о том, что такое законы и что такое сама природа.
Человек есть личность, а законы природы безличны. Человек есть клетка в общественном организме, а законы природы рассудочные формулы.

Когда на вас нападает разбойник, вы — что, наукой и законами природы будете заниматься или вы будете спасаться путём ли вступления в борьбу, путем ли бегства или ещё как? Однако, — возражали мне, — чем лучше вы будете вооружены, тем вам легче будет бороться с разбойником. А чтобы быть хорошо вооруженным, надо знать законы природы. Как без механики вы сделаете револьвер?

— Но я вовсе и не говорю, что знание законов природы не нужно или бесполезно. Я только говорю, что это не есть высшая мудрость жизни.
—Хорошо. Но защищаться отразбойника надо?Надо.И револьвер пригодится?И револьвер пригодится.Но ведь для револьвера нужны инженеры и техники, то есть наука и знание законов природы?Да я вовсе не против этого. Я тогда и вас спрошу: а стрелять из револьвера надо? А прицеливаться — надо? Нажимать курок — надо? Не сам же револьвер будет вам стрелять. А знать, в кого стрелять, надо? А сообразить, когда, где и как, а главное, в кого именно стрелять, надо?Конечно, всё это надо. Но револьвер сделан на основании научного знания законов природы.

— Да, револьвер сделан на основании знания законов природы. Но пока револьвер не употреблен, он не есть нечто социальное. Он, конечно, есть нечто социальное уже потому, что он продукт труда, продукт человеческого производства. Но как таковой, взятый вне всякого употребления, он ещё не вошёл в социальную жизнь. Только ставши в человеческих руках орудием для тех или иных, соответственных его назначению, целей, он выявил свою социальную значимость. А это уже не законы природы.
Общественная жизнь и творчество, социальная жизнь и борьба — это не мёртвые и рассудочные законы природы. И знание жизни, ориентировка в ней, даже простое орудие стрельбы, не говоря о социальной жизни во всей её ширине и глубине, уже не есть только мышление, уже не есть только знание законов природы! Это знание есть только теория. А где же практика? Необходима практика!
Да, практика необходима. Но какая практика? Мало и одной практики, если искать мудрость жизни.

ПРОДОЛЖЕНИЕ.....