РОМАН


 «БОБОК», Ф.М. Достоевский, Из дневников писателя.

Предисловие к рассказу.

Для того чтобы читатель понял наш замысел: с какой целью мы поместили в данной рубрике малоизвестный рассказ Ф. М. Достоевского — редакция журнала решила написать небольшое предисловие. В рассказе поднимается вопрос о качественных характеристиках человеческого сознания после смерти. Человек, у которого нет опыта жизни после смерти, так или иначе задаёт себе вопрос: Что останется от меня после прохождения этого этапа?
Как правило, для ответа на этот вопрос люди прибегают к двум наиболее распространённым моделям. Первая — небытие, которое представляет себе атеистическо-материалистически воспринимающий мир человек. Человек, пользующийся этой моделью восприятия мира, часто испытывает панический страх перед смертью, который иногда доходит до гротескных форм и служит причиной глубочайших нравственных падений, когда такой индивидуум пытается спасти свою «шкурку».
Вторая модель — загробная жизнь, исполненная блаженства, т.е. по сути та же земная жизнь, только несравненно более приятная, лишённая всяких невзгод и т.д. (см. картинки на брошюрах, которые распространяет секта “Свидетелей Иеговы”). Такая модель восприятия мира встречается у разных народов: у индийцев ведического периода (так, по крайней мере, явствует из переводов некоторых гимнов Вед), у греков, египтян. До нас она дошла, главным образом, через иудео-христианство. Да, следует отметить, что человек получает это лишь при накоплении заслуг и соблюдении заповедей в течение своей земной жизни. Иначе его ожидают ещё более интенсивные, нежели в земной жизни, страдания.
Как бы ни была приятной и удобной вторая модель, она не выдерживает никакой критики. Более того, такая жизнь представляется, может быть, даже ещё более ужасной, чем небытие. Как считает академик Б. Л. Смирнов, человеческая психика не может сохраняться после смерти такой, какая она есть. Для него это было бы самым ужасным видом смерти. Остановка в духовном развитии, неизменность психики — вот, по мнению Б.Л. Смирнова, самое худшее наказание, и для того чтобы лучше понять и проработать эту тему, он рекомендует прочесть данный рассказ. Так же как тело человека непрестанно изменяется и в старости не остаётся ничего из того, что составляло тело ребёнка, но, тем не менее, человек отождествляет себя с тем «я», которое обладало телом ребёнка, — так же и то, что переходит врата смерти, качественно изменяется, но продолжает отождествлять себя с некой неизменной сущностью. «В горниле Смерти очищается золото Жизни». Задачей человека является определение этого неизменного субъекта. Только с этой точки зрения можно рассматривать идеи Н. Ф. Фёдорова (см. выпуск журнала «Общее Дело», Апрель 2009 г.) о воскрешении предков, а вовсе не как буквальное восстановление их в том же образе, что им был присущ. «Раньше, чем говорить о бессмертии, нужно ещё отыскать того, кто должен стать бессмертным», — отвечает Б.Л. Смирнов одному из своих корреспондентов. Приняв во внимание изложенные выше мысли и доводы, читатель сможет лучше понять замысел редакции, а также намеченную и требующую всеобщего разрешения проблему.

На этот раз помещаю "Записки одного лица". Это не я; это совсем другое лицо. Я думаю, более не надо никакого предисловия.

ЗАПИСКИ ОДНОГО ЛИЦА

Семён Ардальонович третьего дня мне как раз:
 — Да будешь ли ты, Иван Иваныч, когда-нибудь трезв, скажи на милость?
Странное требование. Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: "Все-таки ты, говорит, литератор". Я дался, он и выставил.
Читаю: "Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо". Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо всё благородное; идеалов надо, а тут…
Скажи, по крайней мере, косвенно, на то тебе слог. Нет, он косвенно уже не хочет. Ныне юмор и хороший слог исчезают и ругательства заместо остроты принимаются. Я не обижаюсь: не бог знает какой литератор, чтобы с ума сойти. Написал повесть — не напечатали. Написал фельетон — отказали. Этих фельетонов я много по разным редакциям носил, везде отказывали: "Соли, говорят, у вас нет".
 — Какой же тебе соли, — спрашиваю с насмешкою, — аттической?
Даже и не понимает. Перевожу больше книгопродавцам с французского. Пишу и объявления купцам: "Редкость! Красненький, дескать, чай, с собственных плантаций…" За панегирик его превосходительству покойному Петру Матвеевичу большой куш хватил. "Искусство нравиться дамам" по заказу книгопродавца составил. Вот этаких книжек я штук шесть в моей жизни пустил. Вольтеровы бонмо хочу собрать, да боюсь, не пресно ли нашим покажется. Какой теперь Вольтер; нынче дубина, а не Вольтер! Последние зубы друг другу повыбили! Ну вот и вся моя литературная деятельность. Разве что безмездно письма по редакциям рассылаю, за моего полною подписью. Все увещания и советы даю, критикую и путь указую. В одну редакцию на прошлой неделе сороковое письмо за два года послал; четыре рубля на одни почтовые марки истратил. Характер у меня скверен, вот что.
Думаю, что живописец списал меня не литературы ради, а ради двух моих симметрических бородавок на лбу: феномен, дескать. Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, — живые! Это они реализмом зовут.
А насчёт помешательства, так у нас прошлого года многих в сумасшедшие записали. И каким слогом: "При таком, дескать, самобытном таланте… и вот что под самый конец оказалось… впрочем, давно уже надо было предвидеть…" Это ещё довольно хитро; так что с точки чистого искусства даже и похвалить можно. Ну а те вдруг ещё умней воротились. То-то, свести-то с ума у нас сведут, а умней-то ещё никого не сделали.
Всех умней, по-моему, тот, кто хоть раз в месяц самого себя дураком назовёт, — способность ныне неслыханная! Прежде, по крайности, дурак хоть раз в год знал про себя, что он дурак, ну а теперь ни-ни. И до того замешали дела, что дурака от умного не отличишь. Это они нарочно сделали.
Припоминается мне испанская острота, когда французы, два с половиною века назад, выстроили у себя первый сумасшедший дом: "Они заперли всех своих дураков в особенный дом, чтобы уверить, что сами они люди умные". Оно и впрямь, тем, что другого запрёшь в сумасшедший, своего ума не докажешь. "К. с ума сошёл, значит, теперь мы умные". Нет, ещё не значит.
Впрочем, чёрт… и что я с своим умом развозился: брюзжу, брюзжу. Даже служанке надоел. Вчера заходил приятель: "У тебя, говорит, слог меняется, рубленый. Рубишь, рубишь — и вводное предложение, потом к вводному ещё вводное, потом в скобках ещё что-нибудь вставишь, а потом опять зарубишь, зарубишь…
Приятель прав. Со мной что-то странное происходит. И характер меняется, и голова болит. Я начинаю видеть и слышать какие-то странные вещи. Не то чтобы голоса, а так как будто кто подле: "Бобок, бобок, бобок…"
Какой такой бобок? Надо развлечься.
______________

Ходил развлекаться, попал на похороны. Дальний родственник. Коллежский, однако, советник. Вдова, пять дочерей, все девицы. Ведь это только по башмакам, так во что обойдется! Покойник добывал, ну а теперь — пенсионишка. Подожмут хвосты. Меня принимали всегда нерадушно. Да и не пошёл бы я и теперь, если бы не экстренный такой случай. Провожал до кладбища в числе других; сторонятся от меня и гордятся. Вицмундир мой действительно плоховат. Лет двадцать пять, я думаю, не бывал на кладбище; вот ещё местечко.
Во-первых, дух. Мертвецов пятнадцать наехало. Покровы разных цен; даже было два катафалка: одному генералу и одной какой-то барыне. Много скорбных лиц, много и притворной скорби, а много и откровенной веселости. Причту нельзя пожаловаться: доходы. Но дух, дух. Не желал бы быть здешним духовным лицом. В лица мертвецов заглядывал с осторожностью, не надеясь на мою впечатлительность. Есть выражения мягкие, есть и неприятные. Вообще улыбки не хороши, а у иных даже очень. Не люблю: снятся.
За обедней вышел из церкви на воздух; день был сероват, но сух. Тоже и холодно; ну да ведь и октябрь же. Походил по могилкам. Разные разряды. Третий разряд в тридцать рублей: и прилично и не так дорого. Первые два в церкви и под папертью; ну, это кусается. В третьем разряде за этот раз хоронили человек шесть, в том числе генерала и барыню. Заглянул в могилки — ужасно: вода, и какая вода! Совершенно зелёная и… ну да уж что! Поминутно могильщик выкачивал черпаком. Вышел, пока служба, побродить за врата. Тут сейчас богадельня, а немного подальше и ресторан. И так себе, недурной ресторанчик: и закусить и всё. Набилось много и из провожатых. Много заметил веселости и одушевления искреннего. Закусил и выпил.
Затем участвовал собственноручно в отнесении гроба из церкви к могиле.
Отчего это мертвецы в гробу делаются так тяжёлы? Говорят, по какой-то инерции, что тело будто бы как-то уже не управляется самим… или какой-то вздор в этом роде; противоречит механике и здравому смыслу. Не люблю, когда при одном лишь общем образовании суются у нас разрешать специальности; а у нас это сплошь. Штатские лица любят судить о предметах военных и даже фельдмаршальских, а люди с инженерным образованием судят больше о философии и политической экономии.
На литию не поехал. Я горд, я если меня принимают только по экстренной необходимости, то чего же таскаться по их обедам, хотя бы и похоронным? Не понимаю только, зачем остался на кладбище; сел на памятник и соответственно задумался.
Начал с московской выставки, а кончил об удивлении, говоря вообще как о теме. Об "удивлении" я вот что вывел: "Всему удивляться, конечно, глупо, а ничему не удивляться гораздо красивее и почему-то признано за хороший тон. Но вряд ли так, в сущности".
По-моему, ничему не удивляться гораздо глупее, чем всему удивляться. Да и кроме того: ничему не удивляться почти то же, что ничего и не уважать. Да глупый человек и не может уважать.
 — Да, я прежде всего желаю уважать. Я жажду уважать, — сказал мне как-то раз на днях один мой знакомый.
Жаждет он уважать! И боже, подумал я, что бы с тобой было, если б ты это дерзнул теперь напечатать.
Тут-то я и забылся. Не люблю читать надгробных надписей; вечно то же.
На плите подле меня лежал недоеденный бутерброд: глупо и не к месту. Скинул его на землю, так как это не хлеб, а лишь бутерброд. Впрочем, на землю хлеб крошить, кажется, не грешно; это на пол грешно. Справиться в календаре Суворина.
Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилёг на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнёсся с презрением. Но, однако, разговор продолжался. Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты подушками; и при всём том внятные и очень близкие.
Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться.
 — Ваше превосходительство, это просто никак невозможно-с. Вы объявили в червях, я вистую, и вдруг у вас семь в бубнах. Надо было условиться заранее насчёт бубен-с.
 — Что же, значит, играть наизусть? Где же привлекательность?
 — Нельзя, ваше превосходительство, без гарантии никак нельзя. Надо непременно с болваном, и чтоб была одна тёмная сдача.
 — Ну, болвана здесь не достанешь.
Какие заносчивые, однако, слова! И странно и неожиданно. Один такой веский и солидный голос, другой как бы мягко услащённый; не поверил бы, если б не слышал сам. На литии я, кажется, не был. И, однако, как же это здесь в преферанс, и какой такой генерал? Что раздавалось из-под могил, в том не было и сомнения. Я нагнулся и прочёл надпись на памятнике: "Здесь покоится тело генерал-майора Первоедова… таких-то и таких орденов кавалера". Гм. "Скончался в августе сего года… пятидесяти семи…
Покойся, милый прах, до радостного утра!"
Гм, чёрт, в самом деле генерал! На другой могилке, откуда шёл льстивый голос, ещё не было памятника; была только плитка; должно быть, из новичков. По голосу надворный советник.
 — Ох-хо-хо-хо! — послышался совсем уже новый голос, саженях в пяти от генеральского места и уже совсем из-под свежей могилки, — голос мужской и простонародный, но расслабленный на благоговейно-умилённый манер.
 — Ох-хо-хо-хо.
 — Ах, опять он икает! — раздался вдруг брезгливый и высокомерный голос раздражённой дамы, как бы высшего света. — Наказание мне подле этого лавочника.
 — Ничего я не икал, да и пищи не принимал, а одно лишь это моё естество. И всё-то вы, барыня, от ваших здешних капризов никак не можете успокоиться…
 — Так зачем вы сюда легли?
 — Положили меня, положили супруга и малые детки, а не сам я возлёг. Смерти таинство! И не лёг бы я подле вас ни за что, ни за какое злато; а лежу по собственному капиталу, судя по цене-с. Ибо это мы всегда можем, чтобы за могилку нашу по третьему разряду внести.
 — Накопил; людей обсчитывал?
 — Чем вас обсчитаешь-то, коли с января почитай никакой вашей уплаты к нам не было. Счётец на вас в лавке имеется.
 — Ну уж это глупо; здесь, по-моему, долги разыскивать очень глупо Ступайте наверх. Спрашивайте у племянницы; она наследница.
 — Да уж где теперь спрашивать и куда пойдёшь. Оба достигли предела и пред судом божиим во гресех равны.
 — Во гресех! — презрительно передразнила покойница. — И не смейте совсем со мной говорить.
 — Ох-хо-хо-хо.
 — Однако лавочник-то барыни слушается, ваше превосходительство.
 — Почему же бы ему не слушаться?
 — Ну да известно, ваше превосходительство, так как здесь новый порядок.
 — Какой же это новый порядок?
 — Да ведь мы, так сказать, умерли, ваше превосходительство.
 — Ах, да! Ну всё же порядок…
Ну, одолжили, нечего сказать, утешили! Если уж здесь до того дошло, то чего же спрашивать в верхнем-то этаже? Какие, однако же, штуки! Продолжал, однако, выслушивать, хотя и с чрезмерным негодованием.
 — Нет, я бы пожил! Нет… я, знаете… я бы пожил! — раздался вдруг чей-то новый голос, где-то в промежутке между генералом и раздражительной барыней.
 — Слышите, ваше превосходительство, наш опять за то же. По три дня молчит-молчит, и вдруг: "Я бы пожил, нет, я бы пожил!" И с таким, знаете, аппетитом, хи-хи.
 — И с легкомыслием.
 — Пронимает его, ваше превосходительство, и, знаете, засыпает, совсем уже засыпает, с апреля ведь здесь, и вдруг: "Я бы пожил".
 — Скучновато, однако, — заметил его превосходительство.
 — Скучновато, ваше превосходительство, разве Авдотью Игнатьевну опять пораздразнить, хи-хи?
 — Нет уж, прошу уволить. Терпеть не могу этой задорной криксы.
 — А я, напротив, вас обоих терпеть не могу, — брезгливо откликнулась крикса. — Оба вы самые прескучные и ничего не умеете рассказать идеального. Я про вас, ваше превосходительство, — не чваньтесь, пожалуйста, — одну историйку знаю, как вас из-под одной супружеской кровати поутру лакей щёткой вымел.
 — Скверная женщина! — сквозь зубы проворчал генерал.
 — Матушка, Авдотья Игнатьевна, — возопил вдруг опять лавочник, — барынька ты моя, скажи ты мне, зла не помня, что ж я по мытарствам это хожу, али что иное деется?..
 — Ах, он опять за то же, так я и предчувствовала, потому слышу дух от него, дух, а это он ворочается.
 — Не ворочаюсь я, матушка, и нет от меня никакого такого особого духу, потому ещё в полном нашем теле как есть сохранил себя, а вот вы, барынька, так уж тронулись, — потому дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту. Из вежливости только молчу.
 — Ах, скверный обидчик! От самого так и разит, а он на меня.
 — Ох-хо-хо-хо! Хоша бы сороковинки наши скорее пристигли: слёзные гласы их над собою услышу, супруги вопль и детей тихий плач!..
 — Ну, вот об чём плачет: нажрутся кутьи и уедут. Ах, хоть бы кто проснулся…
 — Авдотья Игнатьевна, — заговорил льстивый чиновник, — подождите капельку, новенькие заговорят.
 — А молодые люди есть между ними?
 — И молодые есть, Авдотья Игнатьевна. Юноши даже есть.
 — Ах, как бы кстати.
 — А что, не начинали ещё? — осведомился его превосходительство.
 — Даже и третьеводнишние ещё не очнулись, ваше превосходительство, сами изволите знать, иной раз по неделе молчат. Хорошо, что их вчера, третьего дня и сегодня как-то разом вдруг навезли. А то ведь кругом сажен на десять почти все у нас прошлогодние.
 — Да, интересно.
 — Вот, ваше превосходительство, сегодня действительного тайного советника Тарасовича схоронили. Я по голосам узнал. Племянник его мне знаком, давеча гроб опускал.
 — Гм, где же он тут?
 — Да шагах в пяти от вас, ваше превосходительство, влево. Почти в самых ваших ногах-с… Вот бы вам, ваше превосходительство, познакомиться.
 — Гм, нет уж… мне что же первому.
 — Да он сам начнёт, ваше превосходительство. Он будет даже польщён; поручите мне, ваше превосходительство, и я…
 — Ах, ах, ах, что же это со мной? — закряхтел вдруг чей-то испуганный новенький голосок.
 — Новенький, ваше превосходительство, новенький, слава богу, и как ведь скоро! Другой раз по неделе молчат.
 — Ах, кажется, молодой человек! — взвизгнула Авдотья Игнатьевна.
 — Я…, я…, я от осложнения, и так внезапно! — залепетал опять юноша. — Мне Шульц ещё накануне: у вас, говорит, осложнение, а я вдруг к утру и помер. Ах! Ах…
 — Ну, нечего делать, молодой человек, — милостиво и очевидно радуясь новичку заметил генерал, — надо утешиться! Милости просим в нашу, так сказать, долину Иосафатову. Люди мы добрые, узнаете и оцените. Генерал-майор Василий Васильев Первоедов, к вашим услугам.
 — Ах, нет! нет, нет, это я никак! Я у Шульца; у меня, знаете осложнение вышло, сначала грудь захватило и кашель, а потом простудился: грудь и грипп… и вот вдруг совсем неожиданно… главное, совсем неожиданно.
 — Вы говорите, сначала грудь, — мягко ввязался чиновник, как бы желая ободрить новичка.
 — Да, грудь и мокрота, а потом вдруг нет мокроты и грудь, и дышать не могу… и знаете…
 — Знаю, знаю. Но если грудь, вам бы скорее к Эку, а не к Шульцу.
 — А я, знаете, всё собирался к Боткину и вдруг…
 — Ну, Боткин кусается, — заметил генерал.
 — Ах, нет, он совсем не кусается; я слышал, он такой внимательный и всё предскажет вперед.
 — Его превосходительство заметил насчёт цены, — поправил чиновник.
 — Ах, что вы, всего три целковых, и он так осматривает, и рецепт… и я непременно хотел, потому что мне говорили… Что же, господа, как же мне к Эку или к Боткину?
 — Что? Куда? — приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой.
 — Милый мальчик, милый, радостный мальчик, как я тебя люблю! — восторженно взвизгнула Авдотья Игнатьевна. — Вот если б этакого подле положили…
Нет, этого уж я не могу допустить! и это современный мертвец! Однако послушать ещё и не спешить заключениями. Этот сопляк новичок — я его давеча в гробу помню — выражение перепуганного цыплёнка, наипротивнейшее в мире. Однако что далее.
_______________

Но далее началась такая катавасия, что я всего и не удержал в памяти ибо очень многие разом проснулись: проснулся чиновник, из статских советников, и начал с генералом тотчас же и немедленно о проекте новой подкомиссии в министерстве *** дел и о вероятном, сопряжённом с подкомиссией перемещении должностных лиц, чем весьма и весьма развлёк генерала.
Признаюсь, я и сам узнал много нового, так что подивился путям, которыми можно иногда узнавать в сей столице административные новости. Затем полупроснулся один инженер, но долго ещё бормотал совершенный вздор, так что наши и не приставали к нему, а оставили до времени вылежаться. Наконец обнаружила признаки могильного воодушевления схороненная поутру под катафалком знатная барыня. Лебезятников (ибо льстивый и ненавидимый мною надворный советник, помещавшийся подле генерала Первоедова, по имени оказался Лебезятниковым) очень суетился и удивлялся, что так скоро на этот раз все просыпаются. Признаюсь, удивился и я; впрочем, некоторые из проснувшихся были схоронены ещё третьего дня, как например, одна молоденькая очень девица, лет шестнадцати, но всё хихикавшая… мерзко и плотоядно хихикавшая.
 — Ваше превосходительство, тайный советник Тарасевич просыпаются! — возвестил вдруг Лебезятников с чрезвычайною торопливостью.
 — А? Что? — брезгливо и сюсюкающим голосом прошамкал вдруг очнувшийся тайный советник. В звуках голоса было нечто капризно-повелительное. Я с любопытством прислушался, ибо в последние дни нечто слышал о сём Тарасевиче — соблазнительное и тревожное в высшей степени.
— Это я-с, ваше превосходительство, покамест всего только я-с.
 — Чего просите и что вам угодно?
 — Единственно осведомиться о здоровье вашего превосходительства; с непривычки здесь каждый с первого разу чувствует себя как бы в тесноте-с… Генерал Первоедов желал бы иметь честь знакомства с вашим превосходительством и надеются…
 — Не слыхал.
 — Помилуйте, ваше превосходительство, генерал Первоедов, Василий Васильевич…
 — Вы генерал Первоедов?
 — Нет-с, ваше превосходительство, я всего только надворный советник Лебезятников-с к вашим услугам, а генерал Первоедов…
 — Вздор! И прошу вас оставить меня в покое.
 — Оставьте, — с достоинством остановил наконец сам генерал Первоедов гнусную торопливость могильного своего клиента.
 — Не проснулись ещё, ваше превосходительство, надо иметь в виду-с; это они с непривычки-с: проснутся и тогда примут иначе-с…
 — Оставьте, — повторил генерал.
 — Василий Васильевич! Эй вы, ваше превосходительство! — вдруг громко и азартно прокричал подле самой Авдотьи Игнатьевны один совсем новый голос — голос барский и дерзкий, с утомлённым по моде выговором и с нахальною его скандировкою, — я вас всех уже два часа наблюдаю; я ведь три дня лежу; вы помните меня, Василий Васильевич? Клиневич, у Волоконских встречались, куда вас, не знаю почему, тоже пускали.
 — Как, граф Петр Петрович… да неужели же вы… и в таких молодых годах… Как сожалею.
 — Да я и сам сожалею, но только мне всё равно, и я хочу отвсюду извлечь всё возможное. И не граф, а барон, всего только барон. Мы какие-то шелудивые баронишки, из лакеев, да и не знаю почему, наплевать. Я только негодяй псевдовысшего света и считаюсь "милым полисоном". Отец мой какой-то генералишка, а мать была когда-то принята en haut lieu*. Я с Зифелем-жидом на пятьдесят тысяч прошлого года фальшивых бумажек провёл, да на него и донёс, а деньги все с собой Юлька Charpentier de Lusignan [Шарпаньтье дё Люзиньен, Ред.] увезла в Бордо. И представьте, я уже совсем был помолвлен — Щевалевская, трёх месяцев до шестнадцати недоставало, ещё в институте, за ней тысяч девяносто дают. Авдотья Игнатьевна, помните, как вы меня, лет пятнадцать назад, когда я ещё был четырнадцатилетним пажом, развратили?
 — Ах, это ты, негодяй, ну хоть тебя бог послал, а то здесь…
 — Вы напрасно вашего соседа негоцианта заподозрили в дурном запахе… Я только молчал да смеялся. Ведь это от меня; меня так в заколоченном гробе и хоронили.
 — Ах, какой мерзкий! Только я всё-таки рада; вы не поверите, Клиневич не поверите, какое здесь отсутствие жизни и остроумия.
 — Ну да, ну да, и я намерен завести здесь нечто оригинальное. Ваше превосходительство, — я не вас, Первоедов, — ваше превосходительство другой, господин Тарасович, тайный советник! Откликнитесь! Клиневич, который вас к m-lle** Фюри постом возил, слышите?
 — Я вас слышу, Клиневич, и очень рад, и поверь-те…
 — Ни на грош не верю, и наплевать. Я вас, милый старец, просто расцеловать хочу, да, слава богу, не могу. Знаете вы, господа, что этот grand-pere*** сочинил? Он третьего дня аль четвёртого помер и, можете себе представить, целых четыреста тысяч казённого недочёту оставил? Сумма на вдов и сирот, и он один почему-то хозяйничал, так что его под конец лет восемь не ревизовали. Воображаю, какие там у всех теперь длинные лица и чем они его поминают? Не правда ли, сладострастная мысль! Я весь последний год удивлялся, как у такого семидесятилетнего старикашки, подагрика и хирагрика уцелело ещё столько сил на разврат, и — и вот теперь и разгадка! Эти вдовы и сироты — да одна уже мысль о них должна была раскалять его!.. Я про это давно уже знал, один только я и знал, мне Charpentier передала, и как я узнал, тут-то я на него, на святой, и налёг по-приятельски: "Подавай двадцать пять тысяч, не то завтра обревизуют"; так, представьте, у него только тринадцать тысяч тогда нашлось, так что он, кажется, теперь очень кстати помер. Grand-pere, grand-pere, слышите?
 — Cher Клиневич, я совершенно с вами согласен, и напрасно вы… пускались в такие подробности. В жизни столько страданий, истязаний и так мало возмездия… я пожелал наконец успокоиться и, сколько вижу, надеюсь извлечь и отсюда всё…
 — Бьюсь об заклад, что он уже пронюхал Катишь Берестову…
 — Какую?.. Какую Катишь? — плотоядно задрожал голос старца.
 — А-а, какую Катишь? А вот здесь, налево, в пяти шагах от меня, от вас в десяти. Она уж здесь пятый день, и если б вы знали, grand-pere, что это за мерзавочка… хорошего дома, воспитанна и — монстр, монстр до последней степени! Я там её никому не показывал, один я и знал… Катишь, откликнись…
 — Хи-хи-хи! — откликнулся надтреснутый звук девичьего голоска, но в нём послышалось нечто вроде укола иголки. — Хи-хи-хи.
 — И блон-ди-ночка? — обрывисто в три звука пролепетал grand-pere.
 — Хи-хи-хи.
 — Мне… мне давно уже, — залепетал, задыхаясь, старец, — нравилась мечта о блондиночке… лет пятнадцати… и именно при такой обстановке…
 — Ах, чудовище! — воскликнула Авдотья Игнатьевна.
 — Довольно! — порешил Клиневич, — я вижу, что материал превосходный. Мы здесь немедленно устроимся к лучшему. Главное, чтобы весело провести остальное время; но какое время? Эй вы, чиновник какой-то, Лебезятников что ли, я слышал, что вас так звали…
 — Лебезятников, надворный советик, Семен Евсеич, к вашим услугам и очень-очень-очень рад.
 — Наплевать, что вы рады, а только вы, кажется, здесь всё знаете. Скажите, во-первых (я ещё со вчерашнего дня удивляюсь), каким это образом мы здесь говорим? Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся? Что за фокусы?
 — Это, если б вы пожелали, барон, мог бы вам лучше меня Платон Николаевич объяснить.
 — Какой такой Платон Николаевич? Не мямлите, к делу.
 — Платон Николаевич, наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил, но вот три месяца и совсем засыпает, так что уже здесь его невозможно теперь раскачать. Раз в неделю бормочет по нескольку слов, не идущих к делу.
 — К делу, к делу!..
 — Он объясняет всё это самым простым фактом, именно тем, что наверху когда ещё мы жили, то считали ошибочно тамошнюю смерть за смерть. Тело здесь ещё раз как будто оживает, остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании. Это — не умею вам выразить — продолжается жизнь как бы по инерции. Всё сосредоточено, по мнению его, где-то в сознании и продолжается ещё месяца два или три… иногда даже полгода… Есть, например, здесь один такой, который почти совсем разложился, но раз недель в шесть он всё ещё вдруг пробормочет одно словцо, конечно бессмысленное, про какой-то бобок: "Бобок, бобок", — но и в нём, значит, жизнь всё ещё теплится незаметною искрой…
 — Довольно глупо. Ну а как же вот я не имею обоняния, а слышу вонь?
 — Это… хе-хе… Ну уж тут наш философ пустился в туман. Он именно про обоняние заметил, что тут вонь слышится, так сказать, нравственная — хе-хе! Вонь будто бы души, чтобы в два-три этих месяца успеть спохватиться… и что это, так сказать, последнее милосердие… Только мне кажется, барон, всё это уже мистический бред, весьма извинительный в его положении…
 — Довольно, и далее, я уверен, всё вздор. Главное, два или три месяца жизни и в конце концов — бобок. Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для того всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться.
 — Ах, давайте, давайте ничего не стыдиться! — послышались многие голоса, и, странно, послышались даже совсем новые голоса, значит, тем временем вновь проснувшихся. С особенною готовностью прогремел басом своё согласие совсем уже очнувшийся инженер. Девочка Катишь радостно захихикала.
 — Ах, как я хочу ничего не стыдиться! — с восторгом воскликнула Авдотья Игнатьевна.
 — Слышите, уж коли Авдотья Игнатьевна хочет ничего не стыдиться…
 — Нет-нет-нет, Клиневич, я стыдилась, я всё-таки там стыдилась, а здесь я ужасно, ужасно хочу ничего не стыдиться.
 — Я понимаю, Клиневич, — пробасил инженер, — что вы предлагаете устроить здешнюю, так сказать, жизнь на новых и уже разумных началах.
 — Ну, это мне наплевать! На этот счёт подождём Кудеярова, вчера принесли. Проснётся и вам всё объяснит. Это такое лицо, такое великанское лицо! Завтра, кажется, притащат ещё одного естественника, одного офицера, наверно, и, если не ошибаюсь, дня через три-четыре одного фельетониста и, кажется, вместе с редактором. Впрочем, чёрт с ними, но только нас соберётся своя кучка, и у нас всё само собою устроится. Но пока я хочу, чтоб не лгать. Я только этого и хочу, потому что это главное. На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы; ну а здесь мы для смеху будем не лгать. Чёрт возьми, ведь значит же что-нибудь могила! Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться. Я прежде всех про себя расскажу. Я, знаете, из плотоядных. Всё это там вверху было связано гнилыми верёвками. Долой верёвки, и проживём эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!
 — Обнажимся, обнажимся! — закричали во все голоса.
 — Я ужасно, ужасно хочу обнажиться! — взвизгивала Авдотья Игнатьевна.
 — Ах…, ах… Ах, я вижу, что здесь будет весело; я не хочу к Эку.
 — Нет, я бы пожил, нет, знаете, я бы пожил.
 — Хи-хи-хи! — хихикала Катишь.
 — Главное, что никто не может нам запретить, и хоть Первоедов, я вижу, и сердится, а рукой он меня всё-таки не достанет. Grand-pere, вы согласны?
 — Я совершенно, совершенно согласен и с величайшим моим удовольствием, но с тем, что Катишь начнёт первая свою би-о-графию.
 — Протестую! протестую изо всех сил, — с твердостию произнёс генерал Первоедов.
 — Ваше превосходительство! — в торопливом волнении и понизив голос лепетал и убеждал негодяй Лебезятников, — ваше превосходительство, ведь это нам даже выгоднее, если мы согласимся. Тут, знаете, эта девочка… и наконец, все эти разные штучки…
 — Положим, девочка, но…
 — Выгоднее, ваше превосходительство, ей-богу бы выгоднее! Ну хоть для примерчика, ну хоть попробуем…
 — Даже и в могиле не дадут успокоиться…
 — Во-первых, генерал, вы в могиле в преферанс играете, а во-вторых, нам на вас на-пле-вать, — проскандировал Клиневич.
 — Милостивый государь, прошу, однако, не забываться.
 — Что? Да ведь вы меня не достанете, а я вас могу отсюда дразнить, как Юлькину болонку. И, во-первых, господа, какой он здесь генерал? Это там он был генерал, а здесь пшик.
 — Нет, не пшик… я и здесь…
 — Здесь вы сгниете в гробу, и от вас останется шесть медных пуговиц.
 — Браво, Клиневич, ха-ха-ха! — заревели голоса.
 — Я служил государю моему… я имею шпагу…
 — Шпагой вашей мышей колоть, и к тому же вы её никогда не вынимали.
 — Всё равно-с, я составлял часть целого.
 — Мало ли какие есть части целого.
 — Браво, Клиневич, браво, ха-ха-ха!
 — Я не понимаю, что такое шпага, — провозгласил инженер.
 — Мы от пруссаков убежим, как мыши, растреплют в пух! — прокричал отдалённый и неизвестный мне голос, но буквально захлебывавшийся от восторга.
 — Шпага, сударь, есть честь! — крикнул было генерал, но только я его и слышал.
Поднялся долгий и неистовый рёяв, бунт и гам, и лишь слышались нетерпеливые до истерики взвизги Авдотьи Игнатьевны.
 — Да поскорей же, поскорей! Ах, когда же мы начнем ничего не стыдиться?
 — Ох-хо-хо! Воистину душа по мытарствам ходит! — раздался было голос простолюдина, и…
И тут я вдруг чихнул. Произошло внезапно и ненамеренно, но эффект вышел поразительный: всё смолкло, точно на кладбище, исчезло, как сон. Настала истинно могильная тишина. Не думаю, чтобы они меня устыдились: решились же ничего не стыдиться! Я прождал минут с пять и — ни слова, ни звука. Нельзя тоже предположить, чтобы испугались доноса в полицию, ибо что может тут сделать полиция? Заключаю невольно, что всё-таки у них должна быть какая-то тайна, неизвестная смертному и которую они тщательно скрывают от всякого смертного.
"Ну, подумал, миленькие, я ещё вас навещу" — и с сим словом оставил кладбище.
____________
Нет, этого я не могу допустить, нет, воистину нет! Бобок меня не смущает (вот он, бобок-то, и оказался!).
Разврат в таком месте, разврат последних упований, разврат дряблых и гниющих трупов и — даже не щадя последних мгновений сознания! Им даны, подарены эти мгновения и… А главное, главное — в таком месте! Нет, этого я не могу допустить…
Побываю в других разрядах, послушаю везде. То-то и есть что надо послушать везде, а не с одного лишь краю, чтобы составить понятие. Авось наткнусь и на утешительное.
А к тем непременно вернусь. Обещали свои биографии и разные анекдотцы. Тьфу! Но пойду, непременно пойду; дело совести. Снесу в "Гражданин"; там одного редактора портрет тоже выставили. Авось напечатает.
_________________
*en haut lieu — в высших сферах /(франц.)/
**m-lle — мадмуазель /(франц.)/
***grand-pere — дедушка /(франц.)/

 

P.S. Письмо Б.Л. Смирнова одному из своих корреспондентов, в котором рекомендуется прочтение данного рассказа Ф.М. Достоевского.

4 января 1960г.
Алёше.
Ваше письмо затрагивает столько моментов, что, пожалуй, не будет преувеличением сказать, что на эти 14 Ваших вопросов потребовалось [бы] 14 томов ответов. Ставя эти вопросы, Вы, конечно, не ожидаете получить от меня, человека ничем не отличающегося, решительные ответы на те вопросы, которые разрешали величайшие богатыри духа и по существу не разрешили или дали ответы лишь для себя (например, Л. Толстой) или же для тесного круга избранных (например, Евангельское: "Вам дано знать тайны Царствия Божьего, остальным — в притчах".).
В "Книге великой кончины", одном из древнейших памятников Буддизма, сказано: перед уходом Будды в Маханирвану (великое угасание) ученики спросили Совершенного, сохраняется ли сознание Совершенного в Маханирване?
Совершенный ответил: для того, чтобы получить ответ на такой вопрос, надо самому вопрошающему пережить нирвану, иначе и вопрос, и ответ бессмысленны.
Вы ставите свои вопросы преимущественно с биохимической точки зрения: бессмертие Вы отождествляете с сохранением тела. Но ведь сохранение тела — это чистейшая иллюзия: тело всегда разрушается и восстанавливается, тело никак нельзя ограничить от среды, в которой оно находится. Древние греки называли эту среду "хиле" — гомогенной живой материей, принимающей различные формы. Тот же образ давали и древние индийцы. В наши дни проблему живой и мёртвой материи с гениальной прозорливостью поставил Вернадский.
Мне думается, что задача "бессмертия тела" сама по себе несёт внутренние противоречия (контрадитно и аджьекте — по принятой логикой терминологии).
Совершенно не сомневаюсь, что биохимия найдёт способы, так сказать, "практического бессмертия", то есть способы практически неопределённо долгого сохранения жизнедеятельности этого тела. Но что это за бессмертие? Практически, если хотите, уже много в этом направлении сделано: биохимики умеют неопределённо долго сохранять живыми ткани и даже обеспечить рост тканей, даже нервной. Но ведь это не то, что Вы ищете. Совершенно ясно, что вопрос о смерти (а следовательно, и о бессмертии) самым непосредственным образом связан с вопросом времени. Концепция времени как непрерывного и необратимого явления (в любой трактовке: идеалистической или реалистической) рухнула. Хочет или не хочет то или иное философское направление, но приходится признать, что время неоднородно, не непрерывно и не единственно, то есть строится не на одной системе координат: время не есть обязательная гипербола. Только в условиях данной системы (космической и психологической) время выражается формулами гиперболы. Таким образом, в разрезе физическом смерть приходится признать явлением относительным, а не безусловным. Одним словом, с этой точки зрения вероятность смерти не абсолютна. Это логически. Феноменологически это положение иллюстрируется рядом вполне доказанных фактов нарушений "закона времени". Ограничусь лишь одним, но ярким примером: в Париже есть институт метапсихологии, основанный одним очень авторитетным физиологом — Роша. В институте ведутся исследования и наблюдения по всем принципам научной методологии. Между прочим там велись наблюдения за одним человеком — Фортини. Лет 40–50 этот человек ничем особенным не отличался. В этом возрасте Фортини потерял сына, убитого на войне 14-го года. Он был убеждён, что общается с сыном, и все описанные феномены зависят от такого общения. Врач, описывающий наблюдения, оставляет этот вопрос открытым, как недоказуемый, но дальнейшее проверено по всем правилам науки. Фортини обладал в то время даром предвидения. Наблюдения велись так: Институт устраивал открытые вечера, посвящённые вопросам метапсихологии. Билеты на конференцию были частично номерные, частично только входные, то есть обладатель такого билета мог сесть на любое из ненумерованных мест. За полчаса до конференции изучавший эти явления врач, стенографистка и Фортини входили в зал и врач сам выбирал одно из ненумерованных мест и предлагал Фортини сказать о человеке, который будет сидеть на указанном стуле... Фортини сообщал [не только] подробные "паспортные" данные, но давал и биографические сведения, иногда занимавшие целую страницу петита; иногда давал указания на будущее этого человека, подтверждаемые дальнейшими данными. Протоколы стенографировались. Все три участника не разлучались до публичного зачитывания протокола на конференции. Занимавший данное место подтверждал или не подтверждал прочитанное. В огромном проценте подтверждалось всё, редко не подтверждалось совсем, были и частичные подтверждения. Дальнейшее выходит за рамки нашей темы. Факт, нас интересующий, можно считать доказанным: время преодолимо в обоих направлениях, а значит, и смерть.
Из изложенного вытекает положение: сила преодоления носит какой-то психофизический характер. Так мы подходим к последнему этапу рассмотрения: психологическому. Как понимать бессмертие психологически? Является ли наша психика моментом безусловным? На это надо ответить отрицательно.
Что такое "я"? Есть ли оно нечто простое или оно есть нечто сложное?
На первый взгляд его можно принять по закону тождества чем-то простым, приплюсованным к состоянию данного момента (я радуюсь, я печален, я сыт, я голоден). Что осталось от моего "я", того, что барахталось в пелёнках, которое делало первые шаги, которое впервые училось буквам азбуки? Снимая одну оболочку за другой, я теряю "субъекта бессмертия", я вижу, что должен всё больше и больше сбрасывать оболочек... Раньше, чем говорить о бессмертии, нужно ещё отыскать того, кто должен стать бессмертным.
Приходилось ли Вам читать рассказ Достоевского "Бобок"? Достоевский со свойственной ему беспощадностью ставит вопрос о бессмертии обывателя, мещанина, и об ужасе такого "бессмертия". Обязательно ли представлять себе смерть как ужас и гибель? Нельзя ли в ней видеть закономерный процесс Жизни, завершение известного круга с поднятием завитка спирали? В Библии при перечислении поколений нередко встречается фраза: "И поживе (имя рек) и насытился жизнью и умре и приложился к отцам своим..." И начинается новый этап развития. Об этом много говорится в индийских писаниях.
Я знал одного человека, который не раз возвращался к теме одного переживания своего, так что этот рассказ твёрдо запомнился мне, и в достоверности его у меня нет повода сомневаться.
Этот человек в молодости (в двадцатых годах текущего века) перенёс сыпняк. Болезнь протекала в тяжёлой форме, и во время кризиса у него произошёл коллапс с остановкой дыхания и падением сердечной деятельности — то, что мы, врачи, называем "клинической смертью". Лечащий врач около часа делал искусственное дыхание. Только решительные мероприятия перебороли и дали возможность врачу вывести больного из состояния "клинической смерти". Вы можете представить удивление окружающих, когда они услышали первые слова "воскресшего": "Оставьте меня, зачем мне ваша жизнь!" Позже он говорил, что во время "клинической смерти", вполне схожей с тем, что индийцы называют "великое самадхи", он ничего не видел, ничего не слышал, но ощущал какой-то стремительный поток, несказанное блаженство и такое ощущение напряжённой жизни, какое он никогда ни до, ни после болезни не ощущал. Не раз он говорил, что этот час, когда он не дышал, был лучшим часом его жизни. Он говорил, что в первое время своего оживления он испытывал страх перед жизнью, такой, какой обычно испытывают перед смертью. Нужно было пройти некоторому времени, чтобы этот страх прошёл. В период "самадхи" у больного совершенно выпало представление времени, а также представление о внешнем и внутреннем. Психологической загадкой является то, как можно соединить то вневременное и внепространственное переживание величайшей интенсивности с тусклым сознанием этого "я". Изложенное позволяет сделать вывод, что для удачного разрешения вопроса нужно найти правильную формулировку самого вопроса, а не то получается нечто противоречивое и сбивчивое, что характеризуется, по меткому выражению Канта, так: один доит козла, а другой держит решето.
В индийской философии [подробно рассматриваются] вопросы, занимающие вышедшую вторым изданием "Бхагавадгиту". Если эта книга Вам понравится, оставьте её у себя, если же Вы не найдёте ничего для Вас нужного, прошу её вернуть.
Всего доброго.  С приветом, Б. Смирнов.
Алеша, если не читали, обязательно прочтите "Бобок", это в "Дневнике писателя". (А. Э.) [Анна Эрастовна Лысенко]

 

  • Какой же тебе соли — аттической?  Образное выражение, означающее утончённое остроумие; восходит к Марку Туллию Цицерону (106–43 г. до н. э.), высоко ценившему ораторское искусство в Греции (Аттике).
  • Вольтеровы бонмо хочу собрать… — бонмо (от франц. bonsmots) — острые слова.
  • Коллежский, однако, советник. — Гражданский чин шестого класса.
  • На литию не поехал. — В православном церковном богослужении моление об умершем; чаще всего совершается при выносе тела из дома, также на кладбище. [Здесь всё же имеются в виду поминки: поминальный обед после похорон  — Ред.]
  • Начал с московской выставки… — Очевидно, имеется в виду, политехническая выставка в Москве (открыта 30 мая 1872 г., закрыта 30 августа того же года), приуроченная к 200-летию со дня рождения Петра I. Выставка и юбилей — две преобладающие темы статей, обзоров, фельетонов, корреспонденции столичных и провинциальных газет во второй половине 1872 г. Большая обзорная статья «Политехническая выставка в Москве», подписанная инициалами «Б. К. Н.», была помещена в сборнике «Гражданина» за 1872 г., имевшемся в библиотеке Достоевского (Гражданин. Журнал политический и литературный. 1872 г., ч. I, кн. 2. СПб., 1872, стр. 194–285).
  • ничему не удивляться гораздо красивее … — Достоевский имеет в виду популярное изречение Квинта Горация Флакка (68–8 г. до н. э.) «Nil admirari» («Ничему не удивляться» — лат.). В «Бобке» эти крылатые слова, возможно, полемически задевают Л. К. Панютина, напоминая о его псевдониме.
  • на землю хлеб крошить, кажется, не грешно; это на пол грешно. — М. М. Бахтин даёт такое объяснение этому противопоставлению: «Сугубо натуралистическая и профанирующая деталь — недоеденный бутерброд на могиле — даёт повод коснуться символики карнавального типа: крошить хлеб на земле можно — это посев, оплодотворение, на пол нельзя — это бесплодное лоно» (Бахтин, стр. 186–187).
  • в календаре Суворина. — Речь идёт о «Русском календаре на 1872 год» А.С. Суворина (СПб, 1872). Новый календарь значительно отличается от бытовавших ранее узко справочных изданий. В предисловии к календарю это обстоятельство подчёркивалось и разъяснялось: «При распространении в нашем обществе за последние десять лет интереса к общественным делам и к их обсуждению, мы поставили главною задачею «Русского календаря» быть не только справочною книгою, но и вместе сборником сведений о России и данных для ознакомления с её физическими, экономическими и нравственно-политическими средствами в наличном их состоянии, и при том сравнительно с такими же силами остальной Европы». В календаре было 42 раздела: «одно лицо», видимо, собирается «справится» в четвёртом разделе — «Календаре народных примет, обычаев и поверьев на Руси» (стр. 48–55).
  • «Покойся, милый прах, до радостного утра!» — эпитафия Н. М. Карамзина (1792). По желанию М. М. и Ф. М. Достоевских она была высечена в 1837 г. на памятнике, установленном на могиле их матери. Эпитафия Карамзина уже к 1830-м годам получила широкое распространение. Ал. Шлехтер в рассказе «Жертва порока. Сцены из городской жизни» констатировал: «Люди частым повторением так износили, истерли эту прекрасную надпись, что она совершенно потеряла прекрасный смысл свой. Её встретишь над прахом лихоимца, над могилою человека, по котором получили давно жданное наследство, над гробом врага, над телом ненавистного жене мужа» (Бд Чт, 1834, №5, стр. 161). Эпитафия Карамзина ранее фигурировала и в романе «Идиот».
  • … надворный советник  гражданский чин седьмого класса.
  • … Крикса  плакса, рёва, крикашка.
  • … сороковинки …  сороковины (или сорочины) — поминки (упокойная память, молитва) в сороковой день после кончины. У Достоевского в 1875 г. возник замысел «поэмы» о Христе «Сороковины», к которому он вновь вернётся в 1877 г.
  • … нажрутся кутьи …  кутья (кутия, коливо) — смесь варёного зерна с мёдом (или сахаром, черносливом, изюмом и т. д.). Здесь зерно, по-видимому, — символ воскрешения, а мёд (или другие сладкие ингредиенты) — символ сладостных благ будущей жизни: кутья — традиционная символическая деталь похоронного обряда.
  • … действительного тайного советника … — гражданский чин второго класса.
  • … долину Иосафатову …  Расположена в окрестностях Иерусалима (чаще всего её отождествляют с Кедронской долиной); по библейскому преданию, названа так в честь иудейского царя Иосафата. Иосафатова долина — библейский пророческий символ: это место, где будет происходить «страшный суд» при кончине мира (см.: книга пророка Иоиля, гл. 4, стр. 12).
  • … к Эку или к Боткину? …  Экк и Боткин — петербургские медицинские светила. О них так сообщал календарь Суворина в рубрике «Петербургские врачи-специалисты»: «Боткин (внутренние болезни). У 5 Углов, д. Лапина. Приём на дому: понедельник, среда, пятница, с 7 часов вечера <…> Экк (внутренние болезни). У Чернышева моста, д. Театральной дирекции». (Русский календарь на 1872 год А.С. Суворина, стр. 358). В. Е. Экк (1818–1875) — врач-терапевт, доктор медицины, действительный адъюнкт-профессор, преподавал в Медико-хирургической академии клиническую терапию. С. П. Боткин (1832–1889) — русский врач и учёный; с 1873 г. избран почётным лейб-медиком; упоминается («Б-н») в черновых записях к «Преступлению и наказанию» и в «Идиоте».
  • … из статских советников … — гражданский чин пятого класса.
  • … и считаюсь "милым полисоном"  полисон (от франц. polisson) — шалун, повеса.
  • … когда я ещё был четырнадцатилетним пажом … — воспитанником Петербургского пажеского корпуса. Возможно, сниженная аллюзия на стихотворение Пушкина «Паж, или Пятнадцатый год» (1830). В романе Боборыкина «Жертва вечерняя» все мужчины, как выяснилось во время пети-жё, «лет по шестнадцати потеряли свою невинность» (Боборыкин, стр. 162).
  • … на святой …  т.е. на пасхальной неделе.
  • … и от вас останется шесть медных пуговиц.  Ср. в набросках к статье о «чести» для «Дневника писателя» за 1876 г.: «Похороны генералов. 6 медных пуговиц. Честь была при жизни. Бархатные подушки, ордена».